русский и литература 865

русский и литература 865
Здравствуйте!
Вы попали на блог для учащихся школы №865!

четверг, 27 ноября 2014 г.

Горький "Макар Чудра" с подчеркиваниями



С моря дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, жёлтые листья и бросали их в костёр, раздувая пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.



Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют её, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову в мёртво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав моё возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится
– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в неё и сгниёт в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.
– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.
– А я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел, что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в нём? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.
– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живёт? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.
Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.
Макар подал мне трубку.
– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.
«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!
И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то недолго – поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди, да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!
Наш табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
Ты Нонку мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.
Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и все тут.
– Эх, девка! – охнул он, да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.
А на другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору. Данило вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это только паны продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую!» Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День идем и два, смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.

– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.
– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.
– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – И пошли мы вперед. А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!
– Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было, или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!
Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар! Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка – целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конемСтоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете! Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А слушай-ка дальше. Радда и говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»
Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что Зобар умен и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.
– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.
Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!
Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! 
А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет, бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки. 
Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!
Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в ножи, с кем указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы только это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! 
Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, 
становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.
Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду, что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:
Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мои борзый конь,
Тверда моя рука!
Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.
Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед!?
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!
Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит: – Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да – в лужу носом, усы запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал – стерпел парень и поет себе:
Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!
– Это песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из меня сатана себе трубку сделает, коли вру я! Старый Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была удалая Зобарова песня! Только Радде не понравилась.
– Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она, точно снегом в нас кинула.
– Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:
– Стой, Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!
– Вот сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!
– Добро! – молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного, 
да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б было!.. 
Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими людьми. 
Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так, как я хочу! – 
И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, – 
вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он 
руками и оземь затылком – грох!..
Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему 
ременное кнутовище за ноги, да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.
И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, 
а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. 
А потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя. Нур шепнул мне: 
«Смотри за ним!» И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то, сокол!»
Макар выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в 
шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово и 
строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер 
трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный 
молнией, но все еще мощный, крепкий и гордый силой своейМоре шепталось 
по-прежнему с берегом, и ветер все так же носил его шепот по степи. Нонка уже 
не пела, а собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.
«Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку 
к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от 
жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! 
Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.
И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко все 
видно. Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот она подошла к 
нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко, разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
– Брось! Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару 
целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет дальше?
– Слушай! – Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя 
пришла, а мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это 
было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие 
хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и все тут.
– Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами 
повел, точно связанный по рукам и ногам.
– Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы 
себе бы сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. 
Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось 
на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя 
люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без 
тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и 
душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.
– Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
– А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. 
Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко 
целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… 
и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше – 
петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром времени, – 
сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему товарищу юнаку. 
Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою – и 
тогда я буду твоей женой.
Вот чего захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину 
у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол, 
выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула 
Радда, но не выдала себя.
– Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?
– Слышу! Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на 
него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.
Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как 
стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да 
посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером 
вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза 
ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
– Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем 
старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и все тут! Вот она, красавица 
Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю 
больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все 
видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее играл с 
девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и 
целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не 
пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и 
строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не 
понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в 
ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
– Ну! – крикнула Радда Зобару.
– Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь зазвенела, – 
засмеялся.
– Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у 
Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, – простите 
меня, братцы! Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда 
лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, 
улыбаясь, сказала громко и внятно:
– Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…
Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская 
девка была!
– Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул 
Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер
Мы сняли шапки и стояли молча. Что ты скажешь в таком деле, сокол? То-то! 
Нур сказал было: «Надо связать его!..» Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, 
ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. 
А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, 
шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой 
кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как 
раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
– Вот так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые 
глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. 
На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.
Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови 
его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю и 
заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут над чем плакать, сокол!
… Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. 
Может, и не загинешь даром. Вот и все, сокол!»
Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал 
дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к 
угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами, 
неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего 
любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом 
завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими 
глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку 
с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы 
сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди 
густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн 
гордой паре красавцев цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата 
Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог 
красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.

Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют её, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову в мёртво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав моё возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится
– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в неё и сгниёт в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.
– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.
– А я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел, что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в нём? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.
– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живёт? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.
Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.
Макар подал мне трубку.
– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.
«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!
И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то недолго – поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди, да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!
Наш табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
Ты Нонку мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.
Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и все тут.
– Эх, девка! – охнул он, да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.
А на другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору. Данило вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это только паны продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую!» Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День идем и два, смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.

– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.
– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – 
спросила нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.
– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – 
И пошли мы вперед. А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, 
что земля задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!
– Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая 
музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, 
от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было, 
или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!
Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам. 
Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!
Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка – 
целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем
Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я проклят, 
коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или просто 
заметил, что и я тоже живу на белом свете! Вот, сокол, какие люди бывают! 
Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и 
гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше становишься. Мало, друг, 
таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много хорошего было бы на свете, 
так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А слушай-ка дальше.
Радда и говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую 
звонкую и чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из 
груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. 
Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»
Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его 
сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту 
попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что Зобар 
умен и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.
– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с коня. – 
Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли спать… 
Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что это? 
А это конь зашиб его копытом сонного.
Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, 
разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа 
узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше того, 
какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!
Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар 
с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую 
и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! 
А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет, 
бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и 
замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в одно 
время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и режет 
тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки. 
Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. 
И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди, 
затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!
Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. 
И коли бы тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в 
ножи, с кем указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко 
любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы только это, а то 
еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! 
Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в 
них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь 
Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим 
да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, 
становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.
Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит 
Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду, что 
неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. 
Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:
Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мои борзый конь,
Тверда моя рука!
Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря,
он.
Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед!?
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!
Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:
– Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да – в лужу носом, усы 
запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал – стерпел 
парень и поет себе:
Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!
– Это песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из меня 
сатана себе трубку сделает, коли вру я! Старый Нур и усами поводил, и плечами 
пожимал, и всем нам по душе была удалая Зобарова песня! Только Радде не 
понравилась.
– Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она, 
точно снегом в нас кинула.
– Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил 
наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:
– Стой, Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!
– Вот сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!
– Добро! – молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного, 
да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего 
сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так то 
и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б было!.. 
Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими людьми. 
Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так, как я хочу! – 
И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, – 
вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он 
руками и оземь затылком – грох!..
Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему 
ременное кнутовище за ноги, да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.
И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, 
а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. 
А потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя. Нур шепнул мне: 
«Смотри за ним!» И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то, сокол!»
Макар выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в 
шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово и 
строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер 
трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный 
молнией, но все еще мощный, крепкий и гордый силой своейМоре шепталось 
по-прежнему с берегом, и ветер все так же носил его шепот по степи. Нонка уже 
не пела, а собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.
«Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку 
к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от 
жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! 
Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.
И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко все 
видно. Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот она подошла к 
нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко, разжал руки 
и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
– Брось! Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару 
целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет дальше?
– Слушай! – Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя 
пришла, а мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это 
было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие 
хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и все тут.
– Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами 
повел, точно связанный по рукам и ногам.
– Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы 
себе бы сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. 
Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось 
на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя 
люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без 
тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и 
душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.
– Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
– А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. 
Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко 
целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… 
и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше – 
петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром времени, – 
сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему товарищу юнаку. 
Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою – и 
тогда я буду твоей женой.
Вот чего захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину 
у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол, 
выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула 
Радда, но не выдала себя.
– Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?
– Слышу! Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на 
него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.
Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как 
стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да 
посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером 
вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза 
ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
– Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем 
старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и все тут! Вот она, красавица 
Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю 
больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все 
видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее играл с 
девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и 
целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не 
пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и 
строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не 
понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в 
ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
– Ну! – крикнула Радда Зобару.
– Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь зазвенела, – 
засмеялся.
– Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у 
Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, – простите 
меня, братцы! Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда 
лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, 
улыбаясь, сказала громко и внятно:
– Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…
Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская 
девка была!
– Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул 
Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер
Мы сняли шапки и стояли молча. Что ты скажешь в таком деле, сокол? То-то! 
Нур сказал было: «Надо связать его!..» Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, 
ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. 
А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, 
шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой 
кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как 
раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
– Вот так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые 
глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. 
На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.
Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови 
его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю и 
заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут над чем плакать, сокол!
Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. 
Может, и не загинешь даром. Вот и все, сокол!»
Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал 
дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к 
угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами, 
неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего 
любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом 
завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими 
глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку 
с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы 
сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди 
густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн 
гордой паре красавцев цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата 
Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог 
красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.



Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога