Французское влияние: Просвещение и вольнодумство
Почему французская культура была примером для русского общества конца XVIII — начала XIX века
Автор Ольга Эдельман
Пушкинские стихи, написанные очень «во французском вкусе», в духе изящной и легкой французской поэзии XVIII века,
Играй, Адель,
Не знай печали;
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали…
посвящены маленькой девочке Адели, а на ее мать, кокетливую красавицу Аглаю Антоновну, Пушкин написал несколько эпиграмм — очень фривольных, не будем сейчас их цитировать. Аглая Антоновна была француженкой, урожденной графиней де Грамон — одна из знатнейших французских фамилий. Ее родители входили в ближайшее окружение графа Прованского, младшего брата казненного Людовика XVI и наследника французского престола. После поражения Наполеона в 1814 году он воцарился под именем Людовика XVIII, а в эмиграции жил в разных местах, включая Митаву. Графиня де Граммон была лучшей подругой графини Прованской, а ее дочь Аглая вышла замуж за русского офицера, кавалергарда Александра Львовича Давыдова, большого барина, хлебосола, гурмана и героя всех наполеоновских войн. В последнее Пушкин, кстати, не верил, хотя и напрасно, и адресовал Александру Львовичу забавные стихи, где поминал «Твой милый нрав, твой милый хрип, / Твой вкус и жирные обеды».
А вот младшему брату Александра Львовича, Василию Львовичу Давыдову, посвящены совсем другие стихи. Пушкин вспоминал, как Василий Львович, «перед камином надевая демократический халат», пил «за здоровье тех и той». На языке вольнодумцев той эпохи это значило: за мятежников и за свободу. «Но те в Неаполе шалят, / А та едва ли там воскреснет…» — это о революции на юге Италии. Василий Львович Давыдов был декабристом, одним из важнейших членов Южного общества. Все эти беседы происходили в имении Давыдовых Каменка Киевской губернии. Пушкин там гостил во время южной ссылки, как и Денис Давыдов и многие из декабристов.
Мать Давыдовых в первом браке была замужем за Раевским, так что ее сын от этого брака, генерал Николай Николаевич Раевский, знаменитый герой 1812 года, приходился Александру и Василию Львовичам старшим братом. Имение его было поблизости от Каменки. Дочери Раевского вышли замуж за декабристов Михаила Орлова и Сергея Волконского — оба они были героями наполеоновских войн, стали генералами один в 26, другой в 25 лет, а Орлов вообще подписал в 1814 году капитуляцию Парижа.
В общем, можно сказать, что многообразные русско-французские связи тут налицо. Воюя с Наполеоном, генерал Раевский писал жене из действующей армии письма на французском языке, что совершенно не мешало ни доблести, ни русскому патриотизму. Что касается дальнейшей судьбы упомянутых исторических лиц, то Волконский и Василий Давыдов сосланы были на вечную каторгу в Сибирь, Мария Волконская уехала к мужу, а вот Аглая Давыдова в 1820-х годах уехала с Аделью в Париж, а после смерти Александра Львовича вышла замуж второй раз — за бывшего наполеоновского генерала Себастьяни, который потом, уже при июльской монархии, даже стал министром иностранных дел Франции. Таким образом, оба мужа Аглаи Антоновны были ветеранами и Аустерлицкого сражения, и кампании 1812 года, только с разных сторон. А что касается Адели («Играй, Адель, / Не знай печали»), то она ушла во французский католический монастырь.
На этом примере видны сразу многие линии русско-французских связей той эпохи. Бежавшие от революции эмигранты-аристократы, наполеоновские войны (война тоже своего рода контакт), галантная литература XVIII века и идеи века Просвещения.
Французское Просвещение сочетало в себе эротическую изящную игривость и политическое вольнодумство. Собственно, эротика была родом вольнодумства по отношению к строгой религиозной морали, а либертинаж — то есть провозглашение ничем не скованных отношений в интимной сфере — часто оказывался так или иначе соположен с либерализмом политическим. Во Франции писатели и философы Дидро, Вольтер, Монтескье писали выдающиеся труды, которые коренным образом переосмысляли общественные отношения (как «О духе законов» Монтескье) и формировали совершенно новую политическую мысль, легшую потом в основу революционных преобразований XIX и XX веков. Но они же известны как авторы дерзких и забавных эротических сочинений, причем зачастую то и другое сосуществовало в одной книге. Отжившие нормы, общественное лицемерие, ханжество высмеивались, насилие над человеческой личностью, несправедливость гневно изобличались, а архаичные порядки описывались как дурная нелепость. Много места занимала тема антиклерикальная: просветители стремились освободить общество от влияния католической церкви. Ярким примером может служить роман Дидро «Монахиня» — про незаконнорожденную девочку, отданную матерью в монастырь и пережившую бесконечную череду унижений, обид, угнетения от жестоких, лицемерных и развратных монахинь.
Религиозное вольнодумство занимало важное место среди идей французского Просвещения. Марксистская теория полагала, что все это идейное движение к Французской революции имело подоплекой стремление выросшей и экономически окрепшей буржуазии получить соответствующую долю политической власти, потеснить господствующие аристократию и духовенство. Однако во Франции идеи энциклопедистов (так называли авторов нового направления, потому что они были объединены работой над томами энциклопедии, изданной Дидро и д’Аламбером) были живо подхвачены и циркулировали как раз среди высших классов общества. Утонченным аристократам дерзкие и остроумные умозаключения, равно как и либертинство, были по вкусу. А власти то смотрели снисходительно, то, решив, что перейдена некая красная черта (особенно в отношении к церкви), принимали репрессивные меры — запрещали «вредные» книги, арестовывали и высылали авторов. Те же Дидро, Вольтер в разные периоды своей жизни оказывались в разнообразных отношениях с двором и аристократией: то пользовались чьим-то высоким покровительством, то становились изгнанниками и даже узниками.
В России Екатерининской эпохи эта двойственность восприятия новинок французской мысли и словесности еще усиливалась. Вполне можно было быть богатым барином — вольтерьянцем, остроумным скептиком; читать новинки французской литературы, одновременно владеть крепостными и приказывать их сечь на конюшне. Одно другому совершенно не мешало. Барин заботился об образовании себя, делал себя и свой быт более утонченными, усваивал хорошие манеры, но все это для него не имело никакого отношения ни к хозяйственному укладу, ни к крепостным крестьянам, ни к прислуге.
На эту двойную мораль обрушился Александр Николаевич Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву», где главный пафос состоит в том, чтобы сочувствовать крестьянам и относиться к ним как к живым людям. Этим Радищев разительно отличался от большинства современников, и, видимо, именно это показалось очень опасной тенденцией Екатерине II. Радищев писал о том, как доведенные до крайности крестьяне восстают против барина, убивают его. Пугачевское восстание было еще очень свежо в памяти и сильно напугало помещиков, Радищев призывал их по крайней мере «не перегибать палку». Как известно, Екатерина II назвала его «бунтовщиком хуже Пугачева», то есть он попал в болевую точку и обозначил фундаментальную проблему, выхода из которой тогда никто не видел, поэтому казалось лучше делать вид, что ее нет.
Екатерина II переписывалась лично с Вольтером и Дидро и даже купила их библиотеки. Это была элегантная форма материальной помощи: купить у философа библиотеку, назначив его же ее хранителем и своим библиотекарем, то есть книги оставались у него и лишь после его смерти переезжали в Петербург. Императрице нравилось создавать себе в Европе образ просвещенной государыни с передовыми взглядами. Во Франции, впрочем, не замедлили сделать ее героиней скабрезных памфлетов. Например, среди сочинений маркиза де Сада есть описания тайных оргий при дворе Екатерины. И здесь нужно сделать важную оговорку, сводящуюся к тому, что в реальности русский двор жил далеко не столь увлекательно.
Мы говорим о том, что русские дворяне говорили и писали по-фран цузски. То же можно сказать о дворянах немецких, австрийских, польских и так далее. Французский язык тогда играл роль международного языка знати. Благодаря этому общему языку, общей моде, общим элементам культуры аристократы были включены в некое общее поле. Если читать мемуары, дневники и письма дворян той эпохи, то видно, как легко они вливались в местное общество, путешествуя по Европе. В Париже, Риме, Берлине, Вене, Петербурге — стоит приехать, явиться к кому-то с рекомендательным письмом от общего знакомого, и путешественник уже включается в местную светскую жизнь: визиты, светские гостиные, балы.
Однако не надо преувеличивать это явление. Может показаться, что дворянство было таким космополитическим, европейским, однородным. Но это обманчивое впечатление. Во-пер вых, далеко не все говорили по-фран цузски, даже и среди знати. Например, генерал Арсений Закревский, герой наполеоновских войн, иностранных языков не знал совсем. Он принадлежал к высшему свету, в основном франкофонному, так что это было нетипично для его круга — это в большей мере относилось к мелким, небогатым дворянам, у которых не было денег на учителей французского для своих детей. Во-вто рых, от страны к стране сильно отличались экономические условия, образ жизни, традиции, нравы, приличия. Русская знать была более патриархальная, но, к примеру, в России не были приняты обычные для Франции браки, когда обо всем договаривались семьи, а молодые даже не знали друг друга — все же существовало представление, что нужна взаимная симпатия. Не было и столь острого конфликта между образованным обществом и церковью в силу совершенно иной системы отношений и иного положения церкви в государстве. Нравы в России были патриархальнее, проще и в чем-то строже. Даже мода приходила в смягченном виде, самые экстравагантные и смелые крайности наряда не употреблялись, да и климат к ним не располагал.
Пушкинская графиня из «Пиковой дамы» в молодости жила в Париже, вращалась там в высшем обществе и проиграла в карты герцогу Орлеанскому; тогда-то загадочный граф Сен-Жермен и сообщил ей тайну трех карт. Заметим, что Пушкин здесь обращался к долго жившим среди русской аристократии воспоминаниям о невероятной изысканности, утонченности французского двора и знаменитых аристократических салонов, где искусство любезной и остроумной беседы было доведено до наивысшего совершенства. Это все было затем сметено и уничтожено революцией, а осколки этого недосягаемо прекрасного мира бежали, в том числе и в Россию.
Имена некоторых из них хорошо известны. Например, Ланжерон, Ришелье — отцы-основатели Одессы. Ришелье, тот самый «дюк» («дюк» по-фран цузски значит «герцог», это просто его титул), отдаленный родственник пресловутого кардинала, после Реставрации вернулся во Францию и стал министром иностранных дел и даже премьер-министром у Людовика XVIII. Еще один француз, маркиз де Траверсе, стал русским адмиралом и много лет при Александре I возглавлял Морское министерство. Именно из-за него Финский залив прозвали Маркизовой лужей. Или граф Сен-При, генерал русской службы, участник нескольких войн, в 1812 году — начальник Главного штаба 2-й армии, то есть у Багратиона. Помимо этих грандов была еще масса людей попроще, ставших в России учителями, гувернерами и, естественно, проводниками французского языка и культуры. Даже у истоков античной археологии в Крыму стоял живший в Керчи французский эмигрант Поль Дюбрюкс, любитель древностей.
Русских дворян французская культура, мода, образ жизни, так сказать, «всё французское» манило и притягивало, но смотрели они на него с некоторой отстраненностью, отмечая также «французские дурачества». Наряду с заимствованием всегда существовала и критическая струя, те, кто призывал больше ценить свое, отечественное, собственные обычаи и уклад. Эта критичность усилилась под воздействием Французской революции.
Мы сейчас, задним числом, знаем, что революция открыла новую эпоху в истории Европы, совершенно преобразила мир политики и социальной мысли. Но для наблюдателей-современников это были в первую очередь очень страшные, кровавые события. Тем более в России, где была свежа память о пугачевском бунте. Террор, казнь короля и королевы заставили Екатерину II пересмотреть собственную политику и жестче относиться к вольнодумцам и «французской заразе». Радищев, павший жертвой этой смены правительственного курса, тем не менее не был исключением, он к событиям во Франции тоже отнесся скептично, заметив в своем «Путешествии», что, хотя во Франции все «твердят о вольности», однако цензуру не отменили. В целом русских современников новости из Франции ужасали.
Люди поколения декабристов и Пушкина сами уже не были современниками революции, но в пору их взросления отношение к ней существовало вполне определенно негативное, а уж якобинцы точно считались чудовищами. В некоторых декабристских рассказах можно найти отголоски этого уже в значительной мере переосмысленного ими отношения. Например, Сергей Петрович Трубецкой во время следствия, рассказывая о том, как были созданы тайные общества, счел нужным сделать такое пояснение: «Не должно полагать, чтобы люди, вступившие в какое-либо тайное общество, были все злы, порочны или худой нравственности и имели бы дурные и преступные намерения». А декабрист Краснокутский, отвечая на вопрос, откуда он заимствовал свободный образ мыслей, сказал буквально следующее: «В течение двадцати одного года, смело могу сказать, ревностной и бескорыстной службы был всегда слепой исполнитель приказаний начальства и никого из своих подчиненных ни словами, ни примером не развратил». Обратите внимание на слово «развратил». То есть они отвечали на давнее, общее в русском обществе убеждение, что вольнодумство, тайные общества — это что-то прежде всего безнравственное, дурное. Как же из этого получились декабристы? Как произошел переход?
Представители этого поколения были очевидцами, а многие и участниками наполеоновских войн. Вторжение французов в Россию породило огромный патриотический подъем. Декабрист Никита Муравьев, которому тогда было 16 лет, вспоминал, что тогда «я не имел образа мыслей, кроме пламенной любви к отечеству». Затем русская армия прошла через Европу в заграничном походе 1813–14 годов. Любопытно сопоставить, как офицеры — не только будущие декабристы — описывали в своих дневниках страны, через которые проходили. Германские земли — ухоженные, аккуратные. Оказавшись на постое в любом доме, молодые русские дворяне подробно описывали образцовые рачительные хозяйства, видно, как они брали себе на заметку разные приемы: как высажен сад, как устроен пруд. Восхищались чистотой и опрятностью.
И вот они вошли во Францию. Кругом грязь, все города и местечки разорены, взрослых мужчин почти нет, они или в армии, или погибли, все же два десятилетия непрерывных войн. «Это и есть их хваленая прекрасная Франция?» — восклицали русские иронически. Попав наконец в Париж, они, конечно, вели себя как любые туристы, бегали по городу, ходили в театры, в Лувр (это же был первый общедоступный большой музей в Европе, там наконец можно было увидеть творения великих мастеров, о которых прежде только слышали или знали по гравюрам). И жадно, конечно, наблюдали политические события. Свержение статуи Наполеона с колонны на Вандомской площади — ее с большим трудом опрокинула толпа французов, а союзные войска, собственно победители Наполеона, смотрели на это с недоумением. Мол, как же так, эти люди совсем недавно обожали Наполеона, кричали «Vive l’Empereur» («Да здравствует император»), а теперь нацепили белые бурбонские кокарды и встречают Людовика XVIII. Образованные русские офицеры воспринимали это с недоумением и некоторым презрением, все дружно писали о переменчивости французов. Как же так, где верность убеждениям? Для них самих убеждения были вещью довольно постоянной, статичной: уж если в чем убежден, на том и стой.
Павел Иванович Пестель, тоже своими глазами все это наблюдавший в Париже, потом на следствии описал, как формировались его убеждения:
«Возвращение Бурбонского дома на французский престол… могу я назвать эпохою в моих политических мнениях, понятиях и образе мыслей: ибо начал рассуждать, что большая часть коренных постановлений, введенных революциею, были при ресторации монархии сохранены и за благие вещи признаны, между тем как все восставали против Революции, и я сам всегда против нее восставал. От сего суждения породилась мысль, что революция, видно, не так дурна, как говорят, и что может быть даже весьма полезна».
Еще одно место из того же показания Пестеля — там были слова, их очень много раз цитировали, о том, что в наше (то есть декабристское) время «дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать» и что «происшествия 1812, 13, 14 и 15 годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить».
Обратим внимание, здесь речь не только и не столько о, пользуясь современным нам языком, «экспорте идей». Рассуждения Пестеля открывают нам два очень важных момента. Во-пер вых, для наблюдателя той эпохи прежде статичный и стабильный миропорядок пришел в движение. Не случайно Пестель так нагнетает, подчеркивает динамизм событий, многократно повторяя слово «столько» — престолов, царств, переворотов. На глазах молодых офицеров монархии, казавшиеся самоочевидным, вечным, не подлежащим переменам способом правления, начали рушиться, заменяться республиками, преобразовываться в конституционные и парламентские. Если Великую французскую революцию еще можно было считать единичной аномалией, то теперь уже перемены становились нормой.
Для этого поколения «детей 1812 года» не Французская революция выглядела крушением мира (это скорее верно для их отцов или старших братьев), а вся череда событий: завоевания Наполеона, перекройка карты Европы. Да и сам факт, что этот выскочка, Наполеон, оказался на вершине власти, стал почти хозяином Европы и переставляет настоящих, кровных королей, как шахматные фигуры, а то и заменяет своими родственниками. А потом терпит поражение и низвергается с вершин, и в этом вроде бы есть некая высшая справедливость. Но даже после этого мир не становится прежним, Бурбоны вернулись, а старый порядок, ancien régime, — нет. Более того, многие либеральные преобразования осуществлялись самими монархами, и Александр I подавал выразительный пример. Отсюда проистекал второй момент, о котором говорит Пестель: изменилась моральная оценка этих переворотов, революция оказалась «не так дурна», как прежде считалось. Не то чтобы до того в России никто не задумывался о революции в положительном ключе; но всякое поколение заново переосмысляет полученный в ходе воспитания и образования багаж знаний, а декабристы были воспитаны в большинстве своем консервативно мыслящими родителями и наставниками, и детство их пришлось на период, когда русское дворянское общество испытывало ужас от кровавого якобинского террора.
Декабрист Николай Лорер вспоминал, как в 1814 году с однополчанами осматривал дворец Сен-Клу, любовался парком и дворцом, и, когда они вошли в бывший кабинет Наполеона, один из офицеров воскликнул: «Охота же ему была идти к нам в Оршу». Орша была тогда образцом унылого, бедного, утопающего в грязи, совершенно ничем не примечательного местечка, настоящей дырой.
Я не зря привела эту шутку про Оршу. Герои возвращались домой, воодушевленные патриотизмом, гордые победой, пройдя всю Европу, — а возвращались они в родные реалии, так сказать, в эту самую Оршу. Контраст воспринимался остро и болезненно. Тот самый патриотический подъем вызывал желание изменить, улучшить положение России, русского народа. Как же так — рассуждали эти молодые офицеры, — русский солдат, победитель Наполеона, столько примеров героизма, а семьи этих солдат остаются крепостными и живут значительно беднее, чем люди в Европе. Это привело к появлению тайных обществ декабристов, к размышлениям о том, как исправить положение, отсюда интерес людей декабристского круга к тому, что мы сейчас назвали бы социальными науками, а тогда называли «политическими». Кружок молодых офицеров, в числе которых был и будущий декабрист Пестель, в 1816 году в Петербурге пригласил известного либеральными взглядами профессора Куницына, который читал им частным образом лекции по политической экономии.
Это возвращало к трудам французских мыслителей, тех же энциклопедистов, Монтескье, Руссо, и современных декабристам авторов, таких как либерал Бенжамен Констан или консервативный Шатобриан. Десятилетие между окончанием наполеоновских войн и восстанием декабристов можно назвать, и временем интенсивного освоения ими общественной мысли, «политических наук». Первенство в этой области все еще удерживали французы, влияние немецкой мысли (там в те же годы развивался национальный романтизм) было не столь заметно. Образованные русские читали в оригинале, на французском языке. Отсюда вытекала специфическая проблема: как говорить об этих проблемах по-рус ски. Язык был еще не приспособлен к новой системе понятий.
В 1818 году Александр I произнес речь при открытии Польского сейма (Польша по итогам войны вошла в состав Российской империи, но на правах автономного царства, которому император обещал либеральные преобразования). Речь он произнес по-фран цузски, поскольку выступал перед поляками, а французский играл роль международного языка. Но опубликовать ее собирались также по-рус ски. Переводил князь Петр Андреевич Вяземский, поэт, друг Пушкина, тогда служивший в Варшаве. И он столкнулся с большими трудностями: как передать на русском языке встречавшиеся термины? Сохранилась его переписка с друзьями, с Карамзиным — он советовался, как лучше передать то или иное понятие. Речь шла не только о точности перевода, но и о том, что требовалось найти, придумать для некоторых выражений русский аналог.
Сохранились и черновики Пестеля: он тоже размышлял о способах выражения на русском языке того, о чем так привычно было говорить на французском. В общем, декабристская мысль, помимо того что это первое масштабное движение за преобразования в России, на фоне этого еще была даже чисто словесным, языковым приспособлением нового лексикона, круга понятий, а он шел из Франции, от французской мысли.
Период конца XVIII — первой четверти XIX века был, пожалуй, временем, когда именно французское влияние было в России не только сильным, но и почти не конкурировало ни с каким иным. В следующие десятилетия такой, условно говоря, «монополии» французской культуры уже не было.
Предыдущая лекцияВойна 1812 года: появление национальной мифологии
Следующая лекцияПушкин и феномен национального гения
Модули
От Николая I до Николая II
1825–1894
Интеллигенция между властью и народом
Куратор: Михаил Велижев
Серебряный век
1894–1917
Предчувствие катастрофы
Куратор: Олег Лекманов
Между революцией и войной
1917–1941
Культура и советская идеология
Куратор: Илья Венявкин
От войны до распада СССР
1941–1991
Оттепель, застой и перестройка
Комментариев нет:
Отправить комментарий