воскресенье, 18 февраля 2018 г.

Французы: друзья или враги?



Французское влияние: Просвещение и вольнодумство

Лекция 7 из 8
Почему французская культура была примером для русского общества конца XVIII — начала XIX века
Пушкинские стихи, написанные очень «во французском вкусе», в духе изящной и легкой французской поэзии XVIII века,
Играй, Адель,
Не знай печали;
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали…
посвящены маленькой девочке Адели, а на ее мать, кокетливую красавицу Аглаю Антоновну, Пушкин написал несколько эпиграмм — очень фривольных, не будем сейчас их цитировать. Аглая Антоновна была француженкой, уро­жден­ной графиней де Грамон — одна из знатнейших французских фамилий. Ее родители входили в ближайшее окружение графа Прованского, младшего брата казненного Людовика XVI и наследника французского престола. После поражения Наполеона в 1814 году он воцарился под именем Людовика XVIII, а в эмиграции жил в разных местах, включая Митаву. Графиня де Граммон была лучшей подругой графини Про­ванской, а ее дочь Аглая вышла замуж за русского офицера, кавалергарда Александра Льво­вича Давыдова, большого барина, хлебосола, гурмана и героя всех напо­леоновских войн. В по­следнее Пушкин, кстати, не верил, хотя и напрасно, и адресовал Александру Львовичу забавные стихи, где поминал «Твой милый нрав, твой милый хрип, / Твой вкус и жирные обеды».
А вот младшему брату Александра Львовича, Ва­силию Львовичу Давыдову, посвящены совсем другие стихи. Пушкин вспоми­нал, как Василий Львович, «перед камином надевая демократический халат», пил «за здоровье тех и той». На языке вольнодумцев той эпохи это значило: за мятежников и за свободу. «Но те в Неаполе шалят, / А та едва ли там вос­крес­нет…» — это о революции на юге Италии. Василий Львович Давыдов был дека­бристом, одним из важней­ших членов Южного общества. Все эти беседы проис­ходили в имении Давыдо­вых Каменка Киевской губернии. Пушкин там гостил во время южной ссылки, как и Денис Давыдов и многие из декабристов.
Мать Давыдовых в первом браке была замужем за Раевским, так что ее сын от этого брака, генерал Николай Николаевич Раевский, знаменитый герой 1812 года, приходился Александру и Василию Львовичам старшим братом. Име­­ние его было поблизости от Каменки. Дочери Раевского вышли замуж за де­­кабристов Михаила Орлова и Сергея Волконского — оба они были героями наполео­но­вских войн, стали генералами один в 26, другой в 25 лет, а Орлов вообще подписал в 1814 го­ду капитуляцию Парижа.
В общем, можно сказать, что многообразные русско-французские связи тут налицо. Воюя с Наполеоном, генерал Раевский писал жене из действующей армии письма на французском языке, что совер­шенно не мешало ни доблести, ни русскому патриотизму. Что касается дальнейшей судьбы упомянутых исто­ри­ческих лиц, то Волконский и Василий Давыдов со­сланы были на вечную каторгу в Сибирь, Мария Волконская уехала к мужу, а вот Аглая Давыдова в 1820-х годах уехала с Аделью в Париж, а после смерти Алек­сандра Львовича вышла замуж второй раз — за бывшего наполеоновского гене­рала Себастьяни, кото­рый потом, уже при июльской монар­хии, даже стал мини­стром иностран­ных дел Франции. Таким образом, оба мужа Аглаи Антоновны были ве­тера­нами и Аустерлицкого сражения, и кампании 1812 года, только с разных сто­рон. А что касается Адели («Играй, Адель, / Не знай печали»), то она ушла во фран­цуз­ский католический монастырь.
На этом примере видны сразу многие линии русско-французских связей той эпохи. Бежавшие от революции эмигранты-аристократы, наполеоновские войны (война тоже своего рода контакт), галантная литература XVIII века и идеи века Просвещения.
Французское Просвещение сочетало в себе эротическую изящную игривость и политическое вольнодумство. Собственно, эротика была родом вольнодум­ства по отношению к строгой религиозной морали, а либертинаж — то есть провозглашение ничем не скованных отношений в интимной сфере — часто оказы­вал­ся так или иначе соположен с либерализмом политическим. Во Фран­ции писатели и философы Дидро, Вольтер, Монтескье писали выдающиеся труды, которые коренным образом переосмысляли общественные отношения (как «О ду­хе законов» Монтескье) и формировали совершенно новую поли­тиче­скую мысль, легшую потом в основу революционных преобразований XIX и XX ве­ков. Но они же известны как авторы дерзких и забавных эротиче­ских сочине­ний, причем зачастую то и другое сосуществовало в одной книге. Отжив­шие нормы, общественное лицемерие, ханжество высмеивались, наси­лие над чело­веческой личностью, несправедливость гневно изобличались, а архаичные по­рядки описывались как дурная нелепость. Много места зани­мала тема анти­кле­рикальная: просветители стремились освободить общество от влияния ка­то­лической церкви. Ярким примером может служить роман Дидро «Монахи­ня» — про незаконноро­жден­ную девочку, отданную матерью в монастырь и пере­жившую бесконеч­ную череду унижений, обид, угнетения от жестоких, лице­мер­ных и раз­вратных монахинь.
Религиозное вольнодумство занимало важное место среди идей французского Просвещения. Марксистская теория полагала, что все это идей­ное движение к Французской революции имело подоплекой стремление вырос­шей и эко­номи­чески окрепшей буржуазии получить соответ­ствующую долю политиче­ской власти, потеснить господствующие аристокра­тию и духовенство. Однако во Фран­ции идеи энци­клопедистов (так называли авторов нового направления, потому что они были объединены работой над томами энциклопедии, издан­ной Дидро и д’Аламбе­ром) были живо подхваче­ны и циркулировали как раз среди высших классов общества. Утонченным ари­стократам дерзкие и остро­ум­ные умозаключения, равно как и либертин­ство, были по вкусу. А власти то смотрели снисходи­тельно, то, решив, что перейдена некая красная черта (особенно в отношении к церкви), принимали репрессив­ные меры — запре­щали «вредные» книги, арестовывали и высылали авторов. Те же Дидро, Воль­тер в разные периоды своей жизни оказывались в разнооб­раз­ных отношениях с двором и аристо­кра­тией: то пользовались чьим-то вы­соким покровитель­ством, то становились изгнанниками и даже узниками.
В России Екатерининской эпохи эта двойственность восприятия новинок французской мысли и словесности еще усиливалась. Вполне можно было быть богатым барином — вольтерьянцем, остроумным скептиком; читать новинки французской литературы, одновременно владеть крепостными и приказывать их сечь на конюшне. Одно другому совершенно не мешало. Барин заботился об образовании себя, делал себя и свой быт более утонченными, усваивал хоро­шие манеры, но все это для него не имело никакого отношения ни к хо­зяйст­вен­ному укладу, ни к крепостным крестьянам, ни к прислуге.
На эту двойную мораль обру­шил­ся Александр Николаевич Радищев в «Путе­шествии из Петербурга в Москву», где главный пафос состоит в том, чтобы сочувствовать крестьянам и относиться к ним как к живым людям. Этим Ради­щев разительно отличался от большинства современников, и, видимо, именно это показалось очень опас­ной тенденцией Екатерине II. Радищев писал о том, как доведенные до край­ности крестьяне восстают против барина, убивают его. Пугачевское восстание было еще очень свежо в памяти и сильно напугало поме­щиков, Радищев при­зы­вал их по крайней мере «не перегибать палку». Как известно, Екатерина II назвала его «бунтовщиком хуже Пугачева», то есть он попал в болевую точку и обозначил фундаментальную проблему, выхода из которой тогда никто не видел, поэтому казалось лучше делать вид, что ее нет.
Екатерина II переписывалась лично с Вольтером и Дидро и даже купила их библио­теки. Это была элегантная форма материальной помощи: купить у философа библиотеку, назначив его же ее хранителем и своим библиоте­ка­рем, то есть книги оставались у него и лишь после его смерти переезжали в Петербург. Импе­ра­трице нравилось создавать себе в Европе образ просве­щенной госуда­рыни с передовыми взглядами. Во Франции, впрочем, не замед­лили сделать ее ге­ро­и­ней скабрезных памфлетов. Например, среди сочинений маркиза де Сада есть описания тайных оргий при дворе Екатерины. И здесь нужно сделать важную оговорку, сводящуюся к тому, что в реальности русский двор жил далеко не столь увлекательно.
Мы говорим о том, что русские дворяне говорили и писали по-французски. То же можно сказать о дворянах немецких, австрийских, польских и так далее. Французский язык тогда играл роль международного языка знати. Благодаря этому общему языку, общей моде, общим элементам культуры аристократы были включены в некое общее поле. Если читать мемуары, дневники и письма дворян той эпохи, то видно, как легко они вливались в местное общество, путе­шествуя по Европе. В Париже, Риме, Берлине, Вене, Петербурге — стоит при­ехать, явиться к кому-то с рекомендательным письмом от общего знакомого, и путешественник уже включается в местную светскую жизнь: визиты, свет­ские гостиные, балы.
Однако не надо преувеличивать это явление. Может показаться, что дворян­ство было таким космополитическим, европей­ским, однородным. Но это обманчивое впе­чатление. Во-первых, далеко не все говорили по-фран­цузски, даже и среди знати. Например, генерал Арсений Закревский, герой наполе­онов­ских войн, иностранных языков не знал совсем. Он при­над­лежал к выс­шему свету, в ос­новном франкофонному, так что это было нетипично для его круга — это в боль­шей мере относилось к мелким, небогатым дворянам, у ко­торых не было денег на учителей французского для своих детей. Во-вторых, от страны к стране сильно отличались экономические условия, образ жизни, традиции, нравы, прили­чия. Русская знать была более патриархальная, но, к примеру, в России не были приняты обычные для Франции браки, когда обо всем договаривались семьи, а молодые даже не знали друг друга — все же существовало представление, что нужна взаим­ная симпатия. Не было и столь острого конфликта между образо­ванным обществом и церковью в силу совер­шенно иной системы отношений и иного положения церкви в государстве. Нравы в России были патриархаль­нее, проще и в чем-то строже. Даже мода приходила в смягченном виде, самые экстра­вагантные и смелые крайности наряда не употреблялись, да и климат к ним не располагал.
Пушкинская графиня из «Пиковой дамы» в молодости жила в Париже, вра­щалась там в высшем обществе и проиграла в карты герцогу Орлеанскому; тогда-то загадочный граф Сен-Жермен и сообщил ей тайну трех карт. Заме­тим, что Пушкин здесь обращался к долго жившим среди русской аристокра­тии воспо­минаниям о невероятной изысканности, утонченности французского двора и знаменитых аристократических салонов, где искусство любезной и остро­ум­ной беседы было доведено до наивысшего совершенства. Это все было затем сметено и уничтожено революцией, а осколки этого недосягаемо прекрасного мира бежали, в том числе и в Россию.
Имена некоторых из них хорошо извест­ны. Например, Ланжерон, Ришелье — отцы-основатели Одессы. Ришелье, тот самый «дюк» («дюк» по-французски значит «герцог», это просто его титул), отда­ленный родственник пресловутого карди­нала, после Реставрации вернулся во Фран­­цию и стал министром ино­стран­ных дел и даже премьер-министром у Людовика XVIII. Еще один фран­цуз, маркиз де Траверсе, стал русским ад­ми­ралом и много лет при Александре I возглавлял Морское мини­стерство. Имен­но из-за него Финский залив прозвали Маркизо­вой лужей. Или граф Сен-При, генерал русской службы, участник нескольких войн, в 1812 году — начальник Главного штаба 2-й армии, то есть у Багратиона. Помимо этих грандов была еще масса людей попроще, ставших в России учите­лями, гувернерами и, естественно, проводниками французского языка и куль­туры. Даже у истоков античной археологии в Крыму стоял жив­ший в Керчи французский эмигрант Поль Дюбрюкс, любитель древностей.
Русских дворян французская культура, мода, образ жизни, так сказать, «всё фран­цузское» манило и притягивало, но смотрели они на него с некоторой отстра­ненностью, отмечая также «французские дурачества». Наряду с заим­ствова­нием всегда существовала и критическая струя, те, кто призывал больше ценить свое, отечественное, собственные обычаи и уклад. Эта критичность усилилась под воздействием Французской революции.
Мы сейчас, задним числом, знаем, что революция открыла новую эпоху в истории Европы, совершенно преобразила мир политики и социальной мысли. Но для наблюдателей-современников это были в первую очередь очень страш­ные, кровавые события. Тем более в России, где была свежа память о пу­га­чев­ском бунте. Террор, казнь короля и королевы заставили Екатерину II пересмо­треть собственную политику и жестче относиться к вольнодумцам и «француз­ской заразе». Радищев, павший жертвой этой смены правитель­ственного курса, тем не менее не был исключением, он к событиям во Франции тоже отнесся скептично, заметив в своем «Путешествии», что, хотя во Фран­ции все «твердят о вольности», однако цензуру не отменили. В целом русских современников новости из Франции ужасали.
Люди поколения декабристов и Пушкина сами уже не были современниками революции, но в пору их взросления отношение к ней существовало вполне определенно негативное, а уж якобинцы точно считались чудовищами. В не­которых декабристских рассказах можно найти отголоски этого уже в значи­тель­ной мере переосмысленного ими отношения. Например, Сергей Петрович Трубецкой во время следствия, рассказывая о том, как были созданы тайные общества, счел нужным сделать такое пояснение: «Не должно полагать, чтобы люди, вступившие в какое-либо тайное общество, были все злы, порочны или худой нравственности и имели бы дурные и преступные намерения». А декабрист Краснокутский, отвечая на вопрос, откуда он заимствовал сво­бодный образ мыслей, сказал буквально следующее: «В течение двадцати одного года, смело могу сказать, ревностной и бескорыстной службы был всегда слепой испол­нитель приказаний начальства и никого из своих под­чиненных ни сло­вами, ни при­мером не развратил». Обратите внимание на слово «развра­тил». То есть они отвечали на давнее, общее в русском обществе убеждение, что вольнодум­ство, тайные общества — это что-топрежде всего безнравствен­ное, дурное. Как же из этого получились дека­бристы? Как произошел переход?
Предста­вители этого поколения были очевидцами, а многие и участниками наполео­нов­ских войн. Вторжение французов в Россию породило огромный патрио­тический подъем. Декабрист Никита Муравьев, которому тогда было 16 лет, вспоминал, что тогда «я не имел образа мыслей, кроме пламенной любви к отечеству». Затем русская армия прошла через Европу в заграничном походе 1813–14 годов. Любопытно сопоставить, как офицеры — не только бу­ду­щие декабристы — описывали в своих дневниках страны, через которые про­ходили. Германские земли — ухоженные, аккуратные. Оказавшись на постое в любом доме, молодые русские дворяне подробно описывали образцовые рачительные хозяйства, видно, как они брали себе на заметку разные приемы: как высажен сад, как устроен пруд. Восхищались чистотой и опрятностью.
И вот они вошли во Францию. Кругом грязь, все города и местечки разорены, взрос­лых мужчин почти нет, они или в армии, или погибли, все же два десяти­летия непрерывных войн. «Это и есть их хваленая прекрасная Франция?» — восклица­ли русские иронически. Попав наконец в Париж, они, конечно, вели себя как любые туристы, бегали по городу, ходили в театры, в Лувр (это же был первый общедоступный большой музей в Европе, там наконец можно было уви­деть творения великих мастеров, о которых прежде только слышали или знали по гравюрам). И жадно, конечно, наблюдали политические события. Свержение статуи Наполеона с колонны на Вандомской площади — ее с боль­шим трудом опро­кинула толпа фран­цузов, а союзные войска, собственно побе­дители Наполеона, смотрели на это с недоумением. Мол, как же так, эти люди совсем недавно обожали Наполеона, кричали «Vive l’Empereur» («Да здрав­ству­ет император»), а теперь нацепили белые бурбон­ские ко­карды и встречают Людо­вика XVIII. Образованные русские офицеры воспри­ни­­мали это с недоуме­нием и некоторым презрением, все дружно писали о пере­мен­чивости францу­зов. Как же так, где верность убеждениям? Для них самих убеждения были вещью довольно постоянной, статичной: уж если в чем убежден, на том и стой.
Павел Иванович Пестель, тоже своими глазами все это наблюдавший в Париже, потом на следствии описал, как формировались его убеждения:
«Возвращение Бурбонского дома на французский престол… могу я назвать эпохою в моих политических мнениях, понятиях и образе мыслей: ибо начал рассуждать, что большая часть коренных поста­новлений, введенных революциею, были при ресторации монархии сохранены и за благие вещи признаны, между тем как все восставали против Революции, и я сам всегда против нее восставал. От сего суждения породилась мысль, что революция, видно, не так дурна, как гово­рят, и что может быть даже весьма полезна».
Еще одно место из того же показания Пестеля — там были слова, их очень много раз цитировали, о том, что в наше (то есть декабристское) время «дух преобра­зования заставляет, так сказать, везде умы клокотать» и что «проис­шествия 1812, 13, 14 и 15 годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько других поста­нов­ленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнан­ных, столько революций совершенных, столько переворотов произ­веденных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить».
Обратим внимание, здесь речь не только и не столько о, пользуясь современ­ным нам языком, «экспорте идей». Рассуждения Пестеля открывают нам два очень важных момента. Во-первых, для наблюдателя той эпохи прежде статич­ный и стабильный миропорядок пришел в движение. Не случайно Пестель так нагнетает, подчеркивает динамизм событий, многократно повторяя слово «столь­ко» — престолов, царств, переворотов. На глазах молодых офицеров монархии, казавшиеся самоочевидным, вечным, не подлежащим переменам способом правления, начали рушиться, заменяться республиками, преобра­зовываться в конституционные и парламентские. Если Великую французскую рево­люцию еще можно было считать единичной аномалией, то теперь уже перемены становились нормой.
Для этого поколения «детей 1812 года» не Французская революция выглядела крушением мира (это скорее верно для их отцов или старших братьев), а вся чере­да событий: завоевания Наполеона, перекройка карты Европы. Да и сам факт, что этот выскочка, Наполеон, оказался на вер­шине власти, стал почти хозяином Европы и переставляет настоящих, кровных королей, как шахматные фигуры, а то и за­меняет своими родственниками. А по­­том терпит поражение и низвергается с вершин, и в этом вроде бы есть некая высшая справедливость. Но даже после этого мир не ста­новится прежним, Бурбоны вер­нулись, а старый порядок, ancien régime, — нет. Более того, многие либераль­ные преобразования осуществлялись самими монархами, и Александр I пода­вал выразительный при­мер. Отсюда проистекал второй момент, о котором го­ворит Пестель: измени­лась моральная оценка этих переворотов, революция оказалась «не так дурна», как прежде считалось. Не то чтобы до того в России никто не задумы­вался о революции в положи­тельном ключе; но всякое поколе­ние заново пере­осмысляет полученный в ходе воспитания и образования багаж знаний, а дека­бристы были воспитаны в боль­шинстве своем консервативно мыс­лящими родителями и наставниками, и дет­ство их пришлось на период, когда русское дворянское общество испытывало ужас от кровавого якобинского террора.
Декабрист Николай Лорер вспоминал, как в 1814 году с однополчанами осма­три­вал дворец Сен-Клу, любовался парком и дворцом, и, когда они вошли в бывший кабинет Наполеона, один из офицеров воскликнул: «Охота же ему была идти к нам в Оршу». Орша была тогда образцом унылого, бедного, уто­пающего в грязи, совершенно ничем не примечательного местечка, настоящей дырой.
Я не зря привела эту шутку про Оршу. Герои возвращались домой, вооду­шевленные патриотизмом, гордые победой, пройдя всю Европу, — а возвра­щались они в родные реалии, так сказать, в эту самую Оршу. Контраст воспри­нимался остро и болезненно. Тот самый патриотический подъем вызывал же­ла­ние изме­нить, улучшить поло­жение России, русского народа. Как же так — рассуждали эти молодые офице­ры, — русский солдат, победитель Наполеона, столько примеров геро­изма, а семьи этих солдат остаются крепостными и жи­вут значительно беднее, чем люди в Европе. Это привело к появлению тайных обществ декабристов, к раз­мышлениям о том, как исправить положение, отсюда интерес людей дека­бристского круга к тому, что мы сейчас назвали бы социальными науками, а тогда называли «политическими». Кружок молодых офицеров, в числе кото­рых был и будущий декабрист Пестель, в 1816 году в Петербурге пригласил известного либеральными взглядами профессора Куни­цы­на, который читал им частным образом лекции по политической экономии.
Это возвращало к трудам французских мыслителей, тех же энциклопедистов, Монтескье, Руссо, и современных декабристам авторов, таких как либерал Бенжамен Констан или консервативный Шатобриан. Десятилетие между оконча­нием наполеоновских войн и восстанием декабристов можно назвать, и време­нем интенсивного освоения ими общественной мысли, «политических наук». Первенство в этой области все еще удерживали французы, влияние немец­кой мысли (там в те же годы развивался национальный романтизм) было не столь заметно. Образованные русские читали в оригинале, на французском языке. Отсюда вытекала специфическая проблема: как говорить об этих про­блемах по-русски. Язык был еще не приспособлен к новой системе понятий.
В 1818 го­ду Александр I произнес речь при открытии Польского сейма (Польша по ито­гам войны вошла в состав Российской империи, но на правах автоном­ного цар­ства, которому император обещал либеральные преобразования). Речь он про­из­нес по-французски, поскольку выступал перед поляками, а фран­цуз­ский играл роль международного языка. Но опубликовать ее собирались также по-русски. Переводил князь Петр Андреевич Вяземский, поэт, друг Пушкина, тогда слу­живший в Варшаве. И он столкнулся с большими трудностями: как пе­редать на русском языке встречавшиеся термины? Сохранилась его переписка с друзьями, с Карамзиным — он советовался, как лучше передать то или иное понятие. Речь шла не только о точности перевода, но и о том, что требовалось найти, приду­мать для некоторых выражений русский аналог.
Сохранились и черновики Пестеля: он тоже размышлял о способах выражения на русском языке того, о чем так привычно было говорить на французском. В об­щем, декабристская мысль, помимо того что это первое масштабное дви­жение за преобразования в России, на фоне этого еще была даже чисто словес­ным, языковым приспособлением нового лексикона, круга понятий, а он шел из Франции, от французской мысли.
Период конца XVIII — первой четверти XIX века был, пожалуй, временем, когда именно французское влияние было в России не только сильным, но и почти не конкурировало ни с каким иным. В следующие десятилетия такой, условно говоря, «монополии» французской культуры уже не было.

Модули

Древняя Русь
IX–XIV века
Истоки русской культуры
Куратор: Федор Успенский
Московская Русь
XV–XVII века
Независимость и новые территории
Куратор: Константин Ерусалимский
Петербургский период
1697–1825
Русская культура и Европа
Куратор: Андрей Зорин
От Николая I до Николая II
1825–1894
Интеллигенция между властью и народом
Куратор: Михаил Велижев
Серебряный век
1894–1917
Предчувствие катастрофы
Куратор: Олег Лекманов
Между революцией и войной
1917–1941
Культура и советская идеология
Куратор: Илья Венявкин
От войны до распада СССР
1941–1991
Оттепель, застой и перестройка

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога