русский и литература 865

русский и литература 865
Здравствуйте!
Вы попали на блог для учащихся школы №865!

среда, 9 декабря 2015 г.

Преступление и наказание. Часть пятая. Пересказ от licey.net/lit

Преступление и наказание. Часть пятая

Произведение сокращено в 15 раз.
Обычным шрифтом дан краткий пересказ.
Жирным шрифтом - авторский текст, необходимый для сочинений и творческих работ.
Лужин, проснувшись на следующее утро после ссоры, попытался смириться с мыслью о разрыве с Дуней. Он успокаивал себя тем, что сможет найти более чистую и покладистую невесту. Кроме того, он злился на себя за то, что вчера сообщил о неудаче своему соседу по комнате, Лебезятникову, из-за чего тот теперь посмеивался над ним. Из дома Лужин вышел в злобном и раздражительном настроении. На службе его также ожидали неприятности: его хлопоты по одному делу в сенате не дали никакого результата. Ко всему прочему хозяин снятой им квартиры требовал выплаты неустойки в полном размере, а в мебельном магазине не хотели возвращать задаток. В мыслях Лужин то и дело возвращался к Дуне, надеясь уладить отношения с ней. Главным виновником размолвки он считал, конечно же, Раскольникова. Он злился на себя еще и за то, что не давал Дуне и Пульхерии Александровне достаточное количество денег, так как в этом случае они, как люди порядочные, чувствовали себя обязанными и не смогли так обойтись с ним. Его внимание привлекли приготовления к поминкам в комнате Катерины Ивановны. Он также был приглашен на них, но со всеми хлопотами и проблемами позабыл об этом. От хозяйки он узнал, что поминки готовились торжественные и пышные, что на них были приглашены почти все жильцы, а также Раскольников.
В свою комнату Лужин вернулся в еще более скверном настроении. Лебезятников все это утро находилсядома. Он презирал и ненавидел Лебезятникова, который в прошлом был его питомцем. Узнав о Лебезятникове еще в Петербурге, Лужин решил остановиться у него отчасти из-за экономии, отчасти из-за того, что он принадлежал к прогрессистам из самых передовых молодых людей и якобы играл важную роль в каких-то кружках, о чем Лужин узнал еще в провинции. Лужин был наслышан о каких-то прогрессистах, нигилистах, обличителях и т. д. Сам же он больше всего боялся обличения. Поэтому, направляясь в Петербург, Лужин решил в первую очередь разузнать о представителях новомодных течений и при необходимости на всякий случай сблизиться с «молодыми поколениями нашими». Он надеялся, что в этом ему поможет Андрей Семенович Лебезятников, хотя он показался ему человеком «пошленьким и простоватым».
Этот Андрей Семенович был худосочный и золотушный человечек малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, в виде котлет, которыми он очень гордился. Сверх того, у него почти постоянно болели глаза. Сердце у него было довольно мягкое, но речь весьма самоуверенная, а иной раз чрезвычайно даже заносчивая, – что, в сравнении с фигуркой его, почти всегда выходило смешно. У Амалии Ивановны он считался, впрочем, в числе довольно почетных жильцов, то есть не пьянствовал и за квартиру платил исправно. Несмотря на все эти качества, Андрей Семенович действительно был глуповат. Прикомандировался же он к прогрессу и к «молодым поколениям нашим», – по страсти. Это был один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат.
Лебезятников также испытывал неприязнь к своему бывшему опекуну, хотя порой заводил с ним разговоры о всяких «прогрессивных» идеях. Этим утром Лебезятников находил Лужина особенно злобным и раздраженным. Его бывший опекун разложил на столе кредитки, делая вид, что занимается важным делом. В действительности он хотел вызвать зависть Лебезятникова. Однако Андрей Семенович догадался об этом и попытался заговорить со своим бывшим опекуном. Лебезятников рассказал, что он планирует устроить коммуну, в которую собирается вовлечь и Соню, которую когда-то сам и выжил из квартиры. Пока же он «продолжал развивать» девушку и удивлялся тому, что она до сих пор ведет себя с ним так, как будто стыдится. Воспользовавшись тем, что зашел разговор о Соне, Лужин попросил Лебезятникова позвать ее к нему в комнату.
Минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Та вошла в чрезвычайном удивлении и, по обыкновению своему, робея. Петр Петрович встретил ее «ласково и вежливо», впрочем, с некоторым оттенком какой-то веселой фамильярности... Он поспешил ее «ободрить» и посадил за стол напротив себя...
– Во-первых, вы, пожалуйста, извините меня, Софья Семеновна, перед многоуважаемой вашей мамашей... Так ведь, кажется? Заместо матери приходится вам Катерина-то Ивановна? – начал Петр Петрович весьма солидно, но, впрочем, довольно ласково. Видно было, что он имеет самые дружественные намерения.
– Так точно-с, так-с; заместо матери-с, – торопливо и пугливо ответила Соня.
– Ну-с, так вот и извините меня перед нею, что я, по обстоя- тельствам независящим, принужден манкировать и не буду у вас на блинах... то есть на поминках, несмотря на милый зов вашей мамаши...
– Случилось мне вчера, мимоходом, перекинуть слова два с несчастною Катериной Ивановной. Двух слов достаточно было узнать, что она находится в состоянии – противоестественном, если только можно так выразиться...
– Да-с... в противоестественном-с, – торопясь поддакивала Соня.
– Или проще и понятнее сказать – в больном.
– Да-с, проще и понят... да-с, больна-с.
– Так-с. Так вот, по чувству гуманности и-и-и, так сказать, сострадания, я бы желал быть, с своей стороны, чем-нибудь полезным, предвидя неизбежно несчастную участь ее. Кажется, и все беднейшее семейство это от вас одной теперь только и зависит...
Петр Петрович вручил Соне десятирублевый кредитный билет. Девушка взяла деньги и поспешила откланяться. Лужин проводил ее до дверей и крайне смущенная Соня вернулась к Катерине Ивановне. Андрей Семенович Лебезятников, присутствовавший во время этой сцены в комнате, признал поступок Лужина гуманным и благородным.
***
Гордость бедных и тщеславие побудили Катерину Ивановну потратить почти половину полученных от Раскольникова денег на поминки. В приготовлениях помогала и Амалия Ивановна, квартирная хозяйка, с которой прежде Катерина Ивановна враждовала.
Амалия Ивановна всем сердцем решилась участвовать во всех хлопотах: она взялась накрыть стол, доставить белье, посуду и проч. и приготовить на своей кухне кушанье. Ее уполномочила во всем и оставила по себе Катерина Ивановна, сама отправляясь на кладбище. Действительно, все было приготовлено на славу: стол был накрыт даже довольно чисто, посуда, вилки, ножи, рюмки, стаканы, чашки – все это, конечно, было сборное, разнофасонное и разнокалиберное, от разных жильцов, но все было к известному часу на своем месте, и Амалия Ивановна, чувствуя, что отлично исполнила дело, встретила возвратившихся даже с некоторою гордостию, вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в черном платье...
К неудовольствию Катерины Ивановны из всех приглашенных ею «солидных» лиц, никто не пришел. Не явился Лужин, пообещавший Катерине Ивановне выхлопотать ей пенсию, и даже Лебезятников.
Одним словом, Катерина Ивановна поневоле должна была встретить всех с удвоенною важностию и даже с высокомерием. Особенно строго оглядела она некоторых и свысока пригласила сесть за стол. Считая почему-то, что за всех не явившихся должна быть в ответе Амалия Ивановна, она вдруг стала обращаться с ней до крайности небрежно, что та немедленно заметила и до крайности была этим пикирована. Такое начало не предвещало хорошего конца...
Когда все вернулись с кладбища, пришел Раскольников. Катерина Ивановна радостно встретила его, посадила за столом по левую руку от себя (по правую сидела Амалия Ивановна) и полушепотом стала воодушевленно рассказывать ему про приготовления к поминкам, делая язвительные замечания в адрес хозяйки, Амалии Ивановны. Вошедшая в комнату Соня передала ей извинения от имени Лужина, стараясь говорить так, чтобы другие тоже услышали. Катерина Ивановна была возбуждена и близка к истерике. Разговор ее время от времени прерывался сильным кашлем.
***
Раскольников сидел и слушал молча и с отвращением. Ел же он, только разве из учтивости прикасаясь к кускам, которые поминутно накладывала на его тарелку Катерина Ивановна, и то только, чтоб ее не обидеть. Он пристально приглядывался к Соне. Но Соня становилась все тревожнее и озабоченнее; она тоже предчувствовала, что поминки мирно не кончатся, и со страхом следила за возраставшим раздражением Катерины Ивановны. Ей, между прочим, было известно, что главною причиной, по которой обе приезжие дамы так презрительно обошлись с приглашением Катерины Ивановны, была она, Соня...
Соня, зная характер Катерины Ивановны, боялась, что все это плохо кончится. И ее опасения оказались не напрасны.
Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе», и т. д., и т. д...
Катерина Ивановна сообщила присутствующим, что в скором времени собирается вместе с детьми переехать в другой город, всерьез заняться воспитанием детей, рассказывала об учителях гимназии и об одном старичке-французе, который учил французскому языку ее саму. Когда она сказала, что собирается взять собой и Соню, которая будет ей во всем помогать, на другом конце стола кто-то фыркнул. Катерина Ивановна постаралась сделать вид, что ничего не произошло, и принялась превозносить достоинства Сони, «ее смирение и святость». Поцеловав Соню, она неожиданно расплакалась, заметив, что закуска уже кончилась и пора разносить чай.
В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная тем, что во всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и, с потаенною тоской, осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди ве’ше) и что «непремен должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо про белье смотрель», и второе, «чтоб все молоды девиц тихонько по ночам никакой роман не читаль». Катерина Ивановна, которая действительно была расстроена и очень устала и которой уже совсем надоели поминки, тотчас же «отрезала» Амалии Ивановне, что та «мелет вздор» и ничего не понимает; что заботы об ди веше дело кастелянши, а не директрисы благородного пансиона; а что касается до чтения романов, так уж это просто даже неприличности, и что она просит ее замолчать.
Между Катериной Ивановной и Амалией Ивановной вспыхнула ссора.
Амалия Ивановна забегала по комнате, крича изо всех сил, что она хозяйка и чтоб Катерина Ивановна «в сию минуту съезжаль с квартир»; затем бросилась для чего-то обирать со стола серебряные ложки. Поднялся гам и грохот; дети заплакали. Соня бросилась было удерживать Катерину Ивановну; но когда Амалия Ивановна вдруг закричала что-то про желтый билет, Катерина Ивановна отпихнула Соню и пустилась к Амалии Ивановне, чтобы немедленно привести свою угрозу, насчет чепчика, в исполнение. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге комнаты вдруг показался Петр Петрович Лужин. Он стоял и строгим, внимательным взглядом оглядывал всю компанию. Катерина Ивановна бросилась к нему.
Екатерина Ивановна обратилась к Лужину с просьбой защитить ее и сирот от хозяйки, но он отмахнулся от нее и как-то странно захохотал. Лужин заявил, что не намерен участвовать в ссорах и желает объясниться с Соней. Он во всеуслышание заявил, что с его стола исчезло сто рублей, когда в комнате была Соня.
Совершенное молчание воцарилось в комнате. Даже плакавшие дети затихли. Соня стояла мертво-бледная, смотрела на Лужина и ничего не могла отвечать. Она как будто еще и не понимала...
– Ну-с, так как же-с? – спросил Лужин, пристально смотря на нее.
– Я не знаю... Я ничего не знаю... – слабым голосом проговорила наконец Соня.
– Нет? Не знаете? – переспросил Лужин и еще несколько секунд помолчал. – Подумайте, мадемуазель, – начал он строго, но все еще как будто увещевая, – обсудите, я согласен вам дать еще время на размышление. Извольте видеть-с: если б я не был так уверен, то уж, разумеется, при моей опытности, не рискнул бы так прямо вас обвинить; ибо за подобное, прямое и гласное, но ложное или даже только ошибочное обвинение я, в некотором смысле, сам отвечаю...
– Я ничего не брала у вас, – прошептала в ужасе Соня, – вы дали мне десять рублей, вот возьмите их. – Соня вынула из кармана платок, отыскала узелок, развязала его, вынула десятирублевую бумажку и протянула руку Лужину.
– А в остальных ста рублях вы так и не признаетесь? – укоризненно и настойчиво произнес он, не принимая билета.
Соня осмотрелась кругом. Все глядели на нее с такими ужасными, строгими, насмешливыми, ненавистными лицами. Она взглянула на Раскольникова... тот стоял у стены, сложив накрест руки, и огненным взглядом смотрел на нее.
– О господи! – вырвалось у Сони.
Лужин потребовал позвать полицию. Катерина Ивановна, как будто опомнившись, бросилась к Соне и обняла ее. Желая доказать присутствующим, что ее падчерица ничего не брала, она начала выворачивать карманы ее платья, и на пол упала сторублевая банкнота.
Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул...
Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их на Лужина. Соня стояла на том же месте, как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась руками.
– Нет, это не я! Я не брала! Я не знаю! – закричала она, разрывающим сердце воплем, и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто грудью желая защитить ее ото всех.
– Соня! Соня! Я не верю! Видишь, я не верю! – кричала (несмотря на всю очевидность) Катерина Ивановна, сотрясая ее в руках своих, как ребенка, целуя ее бессчетно, ловя ее руки и, так и впиваясь, целуя их...
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику...
Лужин заявил, что публично прощает Соню, и в этот момент в комнату вошел Лебезятников, заявивший во всеуслышание, что Лужин – подлый человек.
– Вы... клеветник... – горячо проговорил Лебезятников, строго смотря на него своими подслеповатыми глазками... Опять снова воцарилось молчание. Петр Петрович почти даже потерялся, особенно в первое мгновение.
– Если это вы мне... – начал он, заикаясь, – да что с вами? В уме ли вы?..
– Я видел, видел! – кричал и подтверждал Лебезятников, – и хоть это против моих убеждений, но я готов сей же час принять в суде какую угодно присягу, потому что я видел, как вы ей тихонько подсунули! Только я-то, дурак, подумал, что вы из благодеяния подсунули! В дверях, прощаясь с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали одной рукой руку, другою, левой, вы и положили ей тихонько в карман бумажку. Я видел! Видел!
Лужин побледнел.
– Что вы врете! – дерзко вскричал он, – да и как вы могли, стоя у окна, разглядеть бумажку? Вам померещилось... на подслепые глаза. Вы бредите!
Лебезятников, увидев, что Лужин незаметно подложил девушке бумажку, подумал тогда, что он делает это из благородства, чтобы избежать слов благодарности. Но при этом подумал, что Соня, не зная, что у нее в кармане находится сто рублей, может их случайно выронить. Он решил прийти и сообщить девушке о том, что ей подложены деньги. Лебезятников не раз повторил, что готов поклясться во всем полицейским, но не может понять, зачем Лужину было совершать такой низкий поступок.
– Я могу объяснить, для чего он рискнул на такой поступок, и, если надо, сам присягу приму! – твердым голосом произнес, наконец, Раскольников и выступил вперед.
Он был по-видимому тверд и спокоен. Всем как-то ясно стало, при одном только взгляде на него, что он действительно знает, в чем дело, и что дошло до развязки.
Раскольников объяснил присутствующим цель поступка Лужина. Он рассказал о ссоре, которая несколько дней тому назад произошла в номере, где остановились Дуня и Пульхерия Александровна, и о письме, в котором Лужин сообщал, что Родион отдал деньги Соне (а не Катерине Ивановне, как это было на самом деле), причем намекнул на какую-то связь между ним и Соней. Убеждая всех в том, что Соня – воровка, Лужин хотел доказать матери и сестре Раскольникова справедливость своих подозрений. Таким образом он стремился поссорить Раскольникова с его родными.
Соня слушала с напряжением, но как будто тоже не все понимала, точно просыпалась от обморока. Она только не спускала своих глаз с Раскольникова, чувствуя, что в нем вся ее защита... Раскольников попросил было опять говорить, но ему уже не дали докончить: все кричали и теснились около Лужина с ругательствами и угрозами. Но Петр Петрович не струсил. Видя, что уже дело по обвинению Сони вполне проиграно, он прямо прибегнул к наглости.
Он заявил, что собирается подать в суд, найти управу на «безбожников, возмутителей и вольнодумцев», после чего протиснулся через толпу и ушел. Лебезятников крикнул ему вдогонку, чтобы он немедленно съезжал с квартиры, на что Лужин ответил, что он и сам уже решил съехать.
Соня, робкая от природы, и прежде знала, что ее легче погубить, чем кого бы то ни было, а уж обидеть ее всякий мог почти безнаказанно. Но все-таки, до самой этой минуты, ей казалось, что можно как-нибудь избегнуть беды – осторожностию, кротостию, покорностию перед всем и каждым. Разочарование ее было слишком тяжело. Она, конечно, с терпением и почти безропотно могла все перенести – даже это. Но в первую, минуту уж слишком тяжело стало. Несмотря на свое торжество и на свое оправдание, – когда прошел первый испуг и первый столбняк, когда она поняла и сообразила все ясно, – чувство беспомощности и обиды мучительно стеснило ей сердце. С ней началась истерика. Наконец, не выдержав, она бросилась вон из комнаты и побежала домой...
***
Амалия Ивановна кинулась к Катерине Ивановне с криком: «Долой с квартир! Сейчас! Марш!», хватая вещи, которые попадались ей под руку, и скидывая их на пол.
Жильцы горланили кто в лес, кто по дрова – иные договаривали, что умели, о случившемся событии; другие ссорились и ругались; иные затянули песни...
«А теперь пора и мне! – подумал Раскольников. – Ну-тка, Софья Семеновна, посмотрим, что вы станете теперь говорить!»
И он отправился на квартиру Сони.
***
Направляясь к Соне, Раскольников чувствовал, что должен сказать ей, кто убил Лизавету. Одновременно он предчувствовал, что результатом этого признания будет страшное мучение. Подходя к квартире, которую снимала Соня, он ощущал бессилие и страх, но сознавал «свое бессилие перед необходимостью» рассказать ей все.
Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его.
– Что бы со мной без вас-то было! – быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты...
Страдание выразилось в лице ее.
– Только не говорите со мной как вчера! – прервала она его. – Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно...
Рассказав, чем закончились поминки у Катерины Ивановны, Раскольников спросил у Сони, как бы она поступила, если бы ей нужно было решить, умереть ли Лужину или Катерине Ивановне. Соня ответила, что предчувствовала, что Родион задаст ей такой вопрос, но она не знает Божьего промысла, она не судья и не ей решать, кому жить, а кому не жить. Девушка попросила Раскольникова говорить прямо, и Родион признался ей, что это он убил старуху и Лизавету.
– Господи! – вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так!..
Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.
– Что вы, что вы это над собой сделали! – отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками...
Понимая, что Раскольников еще не до конца осознал тяжесть своего поступка, Соня начала расспрашивать его о подробностях преступления.
– Знаешь, Соня, – сказал он вдруг с каким-то вдохновением, – знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, – продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, – то я бы теперь... счастлив был! Знай ты это!..
Он замолчал и долго обдумывал.
– Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и... и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально... и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я... вышел из задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было...
Соне вовсе не было смешно.
– Вы лучше говорите мне прямо... без примеров, – еще робче и чуть слышно попросила она...
– Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную.
«...Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил...», – объяснял Раскольников Соне. Наполеону и в голову бы не пришло задумываться над тем, убивать старушку или нет, если бы это ему было нужно. Он, Раскольников, убил всего лишь вошь, бесполезную, гадкую, зловредную. Нет, опровергал он сам себя, не вошь, но он захотел осмелиться и убил... Главным мотивом убийства, по словам Раскольникова, было его стремление найти ответ на вопрос:
«...вошь ли я, как все, или человек?.. Тварь ли я дрожащая или право имею... Черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все!.. Разве я старушонку убил? Я себя убил!..»
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом...
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.
– Экое страдание! – вырвался мучительный вопль у Сони.
– Ну, что теперь делать, говори! – спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.
Соня ответила ему, что он должен выйти на перекрес- ток, поцеловать землю, которую он осквернил убийством, поклониться на все четыре стороны и сказать всем вслух: «Я убил!» Должен принять страдание и искупить им свою вину. Но он не хотел каяться перед людьми, которые «миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают...» По его мнению, они «плуты и подлецы... ничего не поймут...»
...Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь?..
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
– Соня, – сказал он, – уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
– Есть на тебе крест? – вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.
Он сначала не понял вопроса.
– Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми... ведь мой! Ведь мой! – упрашивала она. – Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..
– Дай! – сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.
– Не теперь, Соня. Лучше потом, – прибавил он, чтоб ее успокоить.
– Да, да, лучше, лучше, – подхватила она с увлечением...
В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.
– Софья Семеновна, можно к вам? – послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.
Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.
Встревоженный Лебезятников сообщил Раскольникову и Соне, что Катерина Ивановна потеряла рассудок: ходила к бывшему начальнику своего мужа, устроила там скандал, пришла домой, начала бить детей, шить им какие-то шапочки, собиралась вывести их на улицу, ходить по дворам и колотить в таз, вместо музыки, и хотела, чтобы дети пели и плясали... Не дослушав его до конца, Соня выбежала из комнаты, и вслед за ней вышли Раскольников и Лебезят- ников.
Раскольников направился в свою каморку. Зайдя в комнату, он почувствовал себя ужасно одиноким.
Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»
– Я останусь один! – проговорил он вдруг решительно, – и не будет она ходить в острог!
Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: «Может, в каторге-то действительно лучше», – подумалось ему вдруг.
Когда он размышлял подобным образом, в комнату вошла Авдотья Романовна.
Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.
– Не сердись, брат, я только на одну минуту, – сказала Дуня. – Брат, я теперь знаю все, все. Мне Дмитрий Прокофьич все объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению... Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе все и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить... А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе... вся моя жизнь, или что... то кликни меня, я приду. Прощай!
Она круто повернула и пошла к двери.
– Дуня! – остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, – этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек...
Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:
– Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне... такие завещания делаешь?
– Все равно... прощай...
Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла, посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.
Раскольников вышел из дома и почувствовал, как на него наваливается тоска, предчувствие долгих лет, наполненных этой тоской. В этот момент его неожиданно окликнул Лебезятников, сообщивший, что Катерина Ивановна исполнила свое намерение: ушла с квартиры и увела с собой детей.
На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась куча народу... Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении... Она бросалась к детям, кричала на них, угова- ривала, учила их тут же при народе, как плясать и петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их... Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «из благородного, можно даже сказать, аристократического дома»...
Преступления и наказание в сокращении. Часть пятая
Соня ходила следом за Катериной Ивановной и пыталась образумить бедную женщину, но ее попытки ни к чему не приводили. Раскольников тоже попытался ее успокоить и убедить вернуться, сказав, что благородной даме не пристало ходить на улице, тем более той, которая готовилась стать директрисой благородного пансиона (об этом заявила вдова Мармеладова на поминках). В ответ на это Катерина Ивановна, закатываясь от смеха, сказала, что ее мечта разбилась и теперь они никому не нужны. Между тем сквозь толпу зевак пробивался городовой с солдатами, намеревавшийся восстановить порядок.
Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.
***
Городовой потребовал прекратить безобразие и, поняв, что женщина не в себе, попытался ее успокоить и отвести домой. Но случилось так, что младшие дети, напуганные поведением матери, увидев солдат, еще больше испугались и бросились бежать. Катерина Ивановна, плача и задыхаясь, побежала их догонять, но споткнулась и упала. Вокруг нее собралась толпа людей. Соня подумала, что она упала и разбилась головой о камень.
Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом...
Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших... Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.
Катерина Ивановна, ненадолго придя в себя, умерла. Свидригайлов предложил оплатить похороны, устроить детей в приют и на каждого положить в банк по тысяче пятьсот рублей до совершеннолетия. Свои благие намерения он объяснил желанием «вытащить из омута» и Соню. Из речей Свидригайлова Раскольников понял, что тот слышал его разговор с Соней. Свидригайлов и сам не отрицал этого.
– Я, – продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, – и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам то, – ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить...

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога