Понять текст, пересказать текст – это
значит сделать реконструкцию: какая ситуация описывается в этих словах или в
какой ситуации могут быть произнесены эти слова? То есть речь идет о понимании
только на уровне здравого смысла.
БАБУШКИН СКВОРЕЦ
Скворцу,
отнятому у кота, бабушка обрезала сломанное крыло, а на место откушенной ноги
ловко пристроила деревяшку и, вылечив птицу, учила ее говорить. Стоит, бывало,
целый час перед клеткой на косяке окна - большой такой, добрый
зверь - и густым голосом твердит переимчивой, черной как уголь, птице:
-
Ну, спроси: скворушке - кашки!
Скворец,
скосив на нее круглый, живой глаз юмориста, стучит деревяшкой о тонкое дно
клетки, вытягивает шею и свистит иволгой, передразнивает сойку, кукушку,
старается мяукнуть кошкой, подражает вою собаки, а человечья речь не дается
ему.
-
Да ты не балуй! - серьезно говорит ему бабушка. - Ты говори:
скворушке - кашки!
Черная
обезьяна в перьях оглушительно орет что-то похожее на слова бабушки, -
старуха смеется радостно, дает птице просяной каши с пальца и говорит:
-
Я тебя, шельму, знаю: притворяшка ты - все можешь, все умеешь!
И
ведь выучила скворца: через некоторое время он довольно ясно просил каши, а
завидя бабушку, тянул что-то похожее на
-
Дра-астуй...
Понять текст, пересказать текст – это
значит сделать реконструкцию: какая ситуация описывается в этих словах или в
какой ситуации могут быть произнесены эти слова? То есть речь идет о понимании
только на уровне здравого смысла.
СОБАКА
...Сизые
сумерки прозрачно окутали поле, от земли, согретой за день солнцем, поднимался
душный, тёплый запах. Медленно всходила красная, угрюмая луна, тёмная туча,
формой подобная рыбе, неподвижно стояла на горизонте, разрезая диск луны, и
луна казалась чашей, полной крови.
Я
шёл полем в маленький, сонный город и смотрел, как угасал блеск крестов на
церквах; навстречу мне мягко плыл странный звук, неуловимый, точно тень, а по
тёмной, пыльной дороге бежала собака. Опустив хвост, высунув язык и качая
головой, она, не торопясь, шла прямо на меня; я видел, как она порою
встряхивала шерсть, свалявшуюся в клочья. В её неспешной походке было что-то
серьёзное, озабоченное, и вся она - жалкая, голодная, - казалось мне, решила
что-то твёрдо и навсегда. Тихо свистнув ей, я позвал её. Она вздрогнула, села,
подняла голову, глаза её враждебно сверкнули, и, оскалив зубы, она зарычала на
меня. А когда я шагнул к ней, она тяжело встала на ноги, сухо сверкая глазами,
хрипло залаяла и, круто свернув с дороги в поле, снова пошла, оглядываясь на
меня и поводя хвостом, усеянным репьями. Я смотрел вслед ей - она одиноко шла
полем в тишину сумеречной дали прямо на холодный и зловещий, красный диск луны.
Дня
через два иль три я снова увидал её. Она лежала под кустом на краю оврага, над нею
жадно кружились большие, чёрные мухи, они ползали по её мёртвым глазам, влезали
и в открытую пасть, жужжали и бились в её шерсти. Вытянув шею, она оскалила
жёлтые зубы, и тусклый, сухой глаз её неподвижно смотрел в сторону города. В
небе рассеянно плавали белые клочья облаков, играя в лучах солнца, по земле
скользили мелкие тени, и это было похоже на безмолвную беседу неба и земли.
Порою тень покрывала труп собаки, и тогда строгий глаз её, смотревший в даль,
на город, где жили люди, становился темнее...
Я
сказал мёртвому псу:
-
Хвала тебе! Ты жил с людьми и ушёл от них, чтобы умереть в одиночестве. Ты не
хотел оскорбить людей зрелищем твоего разрушения при жизни, ты был горд и не
допустил,, чтобы тебя, весёлого, доброго пса, они видели старым, больным, трусливым
дармоедом, который живёт воспоминаниями о прошлом и питается обидной жалостью
людей. Хвала тебе за то, что ты не опоганил жизни хриплым, лживым лаем
старческого самолюбия, глупой воркотнёй бессильной злобы животного, издыхающего
от немощей старчества! Хвала тебе!
Истинно
мудрый умирает вовремя... Хвала тебе, собака, ибо ты узнала время смерти своей
и молча ушла прочь от жизни. Хвала тебе!
Как
хотел бы я сказать эту похвалу множеству полумёртвых людей, которые отравляют
жизнь нашу циничным запахом гниения своего, как хотел бы я, чтоб они взяли в
пример тебя, славная собака!
Они
давно уже носят смерть в сердцах своих, но всё ещё стонут, всё ещё говорят,
изливая на головы наши смрадный гной мёртвых душ...
Хвала
тебе, собака!
Понять текст, пересказать текст – это
значит сделать реконструкцию: какая ситуация описывается в этих словах или в
какой ситуации могут быть произнесены эти слова? То есть речь идет о понимании
только на уровне здравого смысла.
СТАРИК
Миниатюра
...Люди
окружили Жизнь тесной толпой, как грязные нищие богатую купчиху на паперти
храма, стонали, жаловались и злобно плакали, прося милостыню внимания к себе,
болезненно изрыгали хулу друг на друга и на Жизнь, ползая у ног её в судорогах
жадности своей, в гнусном бешенстве нищенских желаний.
Извиваясь
и прыгая, точно скользкие серые жабы и холодные змеи, лишённые яда по слабости
своей, они выли воем безумия и, ослеплённые мелкою пылью желаний своих, не
видели солнечного лица Жизни, а оно, источая радужное сияние, наклонилось над
ними с мудрой улыбкой, и молчала Жизнь, терпеливо слушая отвратительную музыку
стонов и жалоб.
-
Ты однообразна, ты бедна! - скучно злясь, говорил ей пресыщенный. Я был всюду
на земле, всё изведал - видел все развалины прошлого, знаю тревоги и надежды
настоящего - что мне будущее? Я думал, неисчислимы дары твои, неисчерпаемо
щедра рука твоя, и вот уже нет на земле ничего, что желал бы я видеть, что
хотел бы иметь. Дай мне ещё желаний, укажи возможности, чтобы я захотел
достижений, чтобы вновь ожила душа моя многими жаждами! Укажи мне новое, поведи
любопытство моё к неизвестному, если безгранично содержимое твоё, как это
казалось мне в юности. Но ты вся исчерпана мною. Ты - бедна, ты - нищая!..
Раб
умолял её:
-
Сделай так, чтобы сильные не попирали волю мою тяжёлыми ногами своими, если ты
справедлива! Я истощён трудом невольника, я не имею хлеба, сколько нужно мне,
умирают от голода дети мои, и нет ни у кого жалости ко мне. Внуши сильным
чувство жалости к слабому, пощади угнетённого, если ты справедлива!
-
Зачем ты существуешь? - спрашивал мудрец. - Какой смысл заключён в пёстром
хаосе игры твоей? Чего ради мучаются все эти люди? Отвечай, если ты разумна!
-
Ты воплощение не разума, а безумия! - вторил мудрецу поэт. - Как дитя -
игрушки, надоевшие ему, ты легкомысленно разрушаешь с трудом созданное людьми,
о, жалкая раба времени! Ты грубо издеваешься над лучшим из чувств человека, над
любовью, которой обязана ты существованием своим, жалкое создание насмешливого
дьявола!
-
Ты обманула меня! - обиженно гнусавил беззубый, лысый человек с провалившимся
носом на жёлтом лице. - Я был юн, всеми силами сердца я любил тебя, всю мощь
юности посвятил я любви к женщине, лучшему из воплощений твоих! Но на дно чаши
наслаждения ты положила гнусный яд болезни и разрушила сильное тело моё,
ограбила ты меня, как разбойник прохожего! Отдай мне здоровье, чудовище,
исказившее лицо моё!..
-
Укажи мне место на лоне твоём! - горестно взывал неудачник. - Я хотел быть
пахарем на нивах твоих и не имею сил для этого, я хотел быть проводником
разума, но не знаю - где истина и что могу проповедовать, не вводя людей в
заблуждение? И хотел я изображать красками многообразное лицо твоё, но не имею
таланта, хотел вести летопись деяний твоих - и нет во мне способности к этому!
О, зачем ты создала меня с короткими пальцами музыкантом хочу я быть! Что же
делать мне? Научи, если ты мудрая!..
-
Почему я слеп? - спрашивал слепой, судорожно искривив мёртвое лицо своё. -
Зачем ты слепым создала меня?
И
даже глухонемые что-то мычали, быстро двигая пальцами, только дети и пьяные
были веселы.
-
Гони их прочь! Всех - прочь! - пошатываясь, кричал один пьяный. Такая дрянь...
шумят, шумят... Кто напоит человека вином, если он сам не напьется?
Он
засмеялся и ушёл.
Женщины,
озлобленные горем пола своего, раздражённые несчастиями материнства, разбитые
ударами любви своей, женщины голодные - проклинали и плакали в пламенном
отчаянии, в диком возбуждении злобы своей.
И
множество людей убивали себя: одни - чтобы бросить труп свой на пути тех, кто
отказал им в любви, другие - чтобы погасить тление страха пред жизнью в грудях
своих, все - потому, что сознали ничтожество своё, и только некоторые - из
гордости, но смерть последних проходила не замеченной никем...
Точно
стая бесноватых мух, кружились они в пляске злобного раздражения, растравляя
боль и раны друг друга едкою горечью жалоб своих. И звучал в хоре стонов
истощения, в диких воплях больной жадности беззаботный смех детей, как журчание
отдалённого источника, приносившего в жертву Жизни милый смех радостного
опьянения силами её.
Сквозь
этот рой одиноко шёл старик, направляя медленный шаг свой к солнцу, нисходящему
с небес, обливая тёмные одежды земли багряными потоками прощальных лучей. Он
шёл спокойно, молча, и шум вокруг не будил его внимания; поглощённый
великолепною игрою огненных красок на небе вечера, он смотрел вперёд, и глаза
его мягко улыбались.
-
Старик! - закричали ему. - Скажи и ты твои жалобы...
Он,
отрицая, качнул головой.
-
Не имею я жалоб в сердце моём! - сказал он. - Был я всегда другом Жизни и
другом её ухожу к закату дня моего. Я черпал полными пригоршнями из океана
щедрот её, и душа моя полна любви к ней, доброй подруге дня моего. Красив и
богат был день мой, как игра солнца на вершинах снежных гор или звёздное небо в
тёплую ночь лета. Я любил, и не раз, и не однажды было тяжко ранено сердце моё,
но и страданиями горжусь, ибо искренни и чисты были они, не увеличивал я
стонами силу их и злобою на источник боли моей но уменьшал. Во дни скорби -
женщины были сёстрами милосердия мне, в годы любви - матерями лучших чувств
моих.
Наслаждался
я простором степей, и теснота тюрем не мешала свободе духа моего: одиночество -
польза человеку, оно укрепляет душу сильного. Был я мятежен, радостно и гневно
боролся против злобных, побеждал - и ликовала душа моя, поражён был - и не
отчаивался, ибо вера в победу правды крепла во мне и острые зубы несчастий моих
не могли сокрушить крепости её. Я понял, что неверие - только незнание,
старался познавать и - нашёл в познании неугасимый огонь веры!
Я
люблю все цветы и все краски земли, и человек, лучшее её, во все дни мои был
для меня чудеснейшею из загадок, и любоваться им не устал я! О нет, не устал!
Видел
я тёмное в нём - и болела душа моя гневом и горечью, видел светлое - и
радовался. Я боролся с ним, видя злое в нём, и негодовал на неразумие его, но и
в гневе не терял уважения к нему! И никогда не искал я внимания людей ко мне,
ибо не то ценно, что мне дадут, но только то, что я могу дать, и неважно, что
скажут обо мне, но - что я подумаю о человеке. Я жил один, жил внутри себя: то,
что всем было нужно от души моей, я всем отдавал искренно; то, что только мне
было нужно, - я хранил глубоко в сердце моём, не отягощая внимания близких моих
неплодотворной скорбью духа моего в часы уныния и усталости.
И
не делился я с людьми слезами и стонами, но всегда отдавал им все богатства
смеха и радостей моих. Раны сердца моего не болели долго: я не растравлял их,
не подавлял разума моего, ибо знаю я - человек рождается с болью и кровью для
матери своей, а душа моя была матерью и восприемницей всех явлений жизни.
И
ещё знаю я: всё, что есть безобразного, издохнет, подобно псу прокажённому,
издыхает уже, как бесполезное для людей. Всё более ясна на земле бесполезность
отвратительного, и всем становится видимо излишество безобразного...
Я
взял всё, что мог, от Жизни, и ещё возьму из щедрот её, ибо ещё не угас день,
хотя круто наклонился к закату путь мой. Но и во тьму забвения, в глубину
вечного молчания я сойду с бодрой улыбкой благодарности, как нисходит в ночь
светило это, излившее за день на грудь земли все лучи свои, все силы и радости.
Я жил прекрасно, я нашёл свой путь, и некого мне благодарить за это. Прощайте!
Он
спокойно пошёл к закату дня своего.
А
дети, смеясь и играя, побежали за ним.
Понять текст, пересказать текст – это
значит сделать реконструкцию: какая ситуация описывается в этих словах или в
какой ситуации могут быть произнесены эти слова? То есть речь идет о понимании
только на уровне здравого смысла.
ЛОЙКО И РАДДА
Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и
Славония, и все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было
по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы
убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат
поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге!
разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы,
коли б не пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям
подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!
И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего
больше, и то недолго – поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и
возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его
из груди, да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой
был, сокол!
Наш табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад
тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал
вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
Ты Нонку мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много
чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее
красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою
душу, знает.
Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат,
старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в
огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля,
как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях
драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был
господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель
денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни
хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам
кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь,
да и все тут.
– Эх, девка! – охнул он, да и плетью по коню – только пыль
взвилась тучей.
А на другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору.
Данило вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это
только паны продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал
и ничем не торгую!» Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул
зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День
идем и два, смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя
чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь
и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.
– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.
– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она
стала? – спросила нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.
– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те
податливей. – И пошли мы вперед.
А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля
задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!
– Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи.
Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам,
мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не
нужно было, или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!
Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к
нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот
он, Лойко Зобар!
Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а
улыбка – целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе
с конем. Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь
я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал
или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!
Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу,
и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам
лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много
хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А
слушай-ка дальше.
Радда и говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку
такую звонкую и чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева,
а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною
свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»
Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли
его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на
ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что
Зобар умен и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.
– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко,
слезая с коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили
и легли спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана
тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.
Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся.
Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней
душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше
того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!
Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар
с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту
русскую и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал
его! А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл!
Проведет, бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще
раз – и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться
хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит
помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки,
печальные сказки. Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет
девицу в степь. И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само
солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!
Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее.
И коли бы тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в
ножи, с кем указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его,
крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы только
это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара,
то-то крепко! Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны
смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет
ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит
Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два
камня друг на друга катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и
шло дело.
Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и
просит Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду,
что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам.
Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел
Лойко:
Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мои борзый конь,
Тверда моя рука!
Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как
заря, он.
Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед!?
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу луну!
Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:
– Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да – в лужу
носом, усы запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего
не сказал – стерпел парень и поет себе:
Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!
– Это песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой
песни; пусть из меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!
Старый Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была
удалая Зобарова песня! Только Радде не понравилась.
– Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, –
сказала она, точно снегом в нас кинула.
– Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней,
а Зобар бросил наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:
– Стой, Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в
жены!
– Вот сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли
можешь!
– Добро! – молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай
меня немного, да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна
не тронула моего сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж?
Чему быть, так то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя
ускакать можно б было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим
отцом и всеми этими людьми. Но смотри, воле моей не перечь – я свободный
человек и буду жить так, как я хочу! – И подошел к ней, стиснув зубы,
сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, – вот, думаем, и надела
узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь затылком –
грох!..
Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула
ему ременное кнутовище за ноги, да и дернула к себе, – вот отчего упал
Лойко.
И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что
будет, а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у
него лопнет. А потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя. Нур
шепнул мне: «Смотри за ним!» И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной.
Так-то, сокол!»
«Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя
в балку к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью
облилось от жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь –
верно?! То-то! Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.
И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко
все видно.
Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот
она подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул
Лойко, разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет
девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
– Брось! Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она
в лоб Зобару целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе,
что будет дальше?
– Слушай! – Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я
не убить тебя пришла, а мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит
ей в очи. Дивно это было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на
друга, а оба такие хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и
все тут.
– Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот
только плечами повел, точно связанный по рукам и ногам.
– Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из
них усы себе бы сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти
я того. Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила.
Мало осталось на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила,
Лойко, а тебя люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем
тебя. А без тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб
ты был моим и душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.
– Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
– А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею,
моим будешь. Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да
ласки… крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою
удалую жизнь… и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по
степям больше – петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй
даром времени, – сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как
старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь
правую руку мою – и тогда я буду твоей женой.
Вот чего захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в
старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка,
сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь.
Дрогнула Радда, но не выдала себя.
– Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе.
Слышишь, Лойко?
– Слышу! Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не
оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на
землю, рыдая и смеясь.
Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать,
как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили
подождать да посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались
все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь
страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
– Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не
нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и все
тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю
больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в
ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко
Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она
станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь
вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял
глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала
себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось,
лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в ноги девке – пусть эта девка и
Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
– Ну! – крикнула Радда Зобару.
– Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно
сталь зазвенела, – засмеялся.
– Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать,
такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую
же, – простите меня, братцы!
Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на
земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих
черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:
– Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…
Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные,
дьявольская девка была!
– Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю
степь гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой
Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.
Что ты скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: «Надо связать
его!..» Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и
Нур знал это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож,
брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на
том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом
подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже
отцом был Радде старый солдат Данило!
– Вот так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел
догонять Радду.
А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые
глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо
его пали кудри, и не видно было его лица.
Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови
его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю
и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут над чем плакать, сокол!
… Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди.
Может, и не загинешь даром. Вот и все, сокол!»
Накрапывал
дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к
угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами,
неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково цыган и,
похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: –
Спать пора! – Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись
на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе
перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она
прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие
пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными
звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо
завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и
крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн
гордой паре красавцев цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата
Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не
мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.
Понять текст, пересказать текст – это
значит сделать реконструкцию: какая ситуация описывается в этих словах или в
какой ситуации могут быть произнесены эти слова? То есть речь идет о понимании
только на уровне здравого смысла.
МАКАР
ЧУДРА
С
моря дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска
набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы
приносили с собой сморщенные, жёлтые листья и бросали их в костёр, раздувая
пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь,
открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо
против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней
своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув
чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют её, он полулежал в
красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной
трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза
куда-то через мою голову в мёртво молчавшую темноту степи, разговаривал со
мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе,
сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически
выслушав моё возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того?
Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве
ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться
сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что
надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут
что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…
– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг
друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на
степь. – И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек
пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом
ляжет в неё и сгниёт в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с
своего поля и умирает, как родился, – дураком.
– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять
землю, да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему
воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб –
как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать?
Только удавиться, коли поумнеет немного.
– А я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел,
что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не
положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь
таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой
на одном месте – чего в нём? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за
другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А
задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге!
Было, сокол.
– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» –
помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и
взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его
клещами. Кто скажет, зачем он живёт? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя
про это не надо. Живи, и всё тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и
тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из
ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как
сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у
него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую
одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того
говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя
речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по
десять раз в сутки.
Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл
жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная
песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого,
грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший –
пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице
замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах
сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она
сама.
Макар подал мне трубку.
– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя
полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше.
Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и
умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а
порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда!
Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет
тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А
ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.
Макар выколотил пепел
из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в шинель и, лежа,
смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово и строго качая
головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер трепал ему
волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный молнией, но все еще
мощный, крепкий и гордый силой своей. Море шепталось по-прежнему с берегом, и
ветер все так же носил его шепот по степи. Нонка уже не пела, а собравшиеся на
небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.
Макар
замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал
дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к
угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами,
неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и,
похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: –
Спать пора! – Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись
на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе
перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура. Она прижала
руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы
сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец; его лицо завесили пряди
густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн
гордой паре красавцев цыган.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не
мог красавец поравняться с гордой красавицей.
ПАМЯТКА ПО АНАЛИЗУ ЭПИЧЕСКОГО ПРОЗАИЧЕСКОГО ТЕКСТА
Комментариев нет:
Отправить комментарий