среда, 9 декабря 2015 г.

Преступление и наказание. Эпилог. пересказ от licey.net/lit

Преступление и наказание. Эпилог

Произведение сокращено в 15 раз.
Обычным шрифтом дан краткий пересказ.
Жирным шрифтом - авторский текст, необходимый для сочинений и творческих работ.
Сибирь. На берегу широкой, пустынной реки стоит город, один из административных центров России; в городе крепость, в крепости острог. В остроге уже девять месяцев заключен ссыльно-каторжный второго разряда, Родион Раскольников. Со дня преступления его прошло почти полтора года.
На суде Раскольников ничего не скрывал. Следователя и судей поразило то обстоятельство, что он спрятал кошелек и вещи под камень, не воспользовавшись ими и даже не зная, что и сколько похитил, сколько денег в кошельке. Это позволило сделать им заключение, что преступление было совершено «при некотором временном умопомешательстве» – «преступник не только не хотел оправдываться, но даже как бы изъявлял желание сам еще более обвинить себя». Все это, а также чистосердечное признание, способствовало смягчению приговора.
Во внимание были приняты и другие обстоятельства, благоприятные для подсудимого: во время учебы в университете он содержал из последних своих средств чахоточного товарища, а после его смерти ухаживал за его больным отцом, устроил его в больницу, а когда он умер, похоронил. Квартирная хозяйка Раскольникова сообщила на суде, что он однажды спас от пожара двух маленьких детей, получив при этом ожоги. Судьи учли все обстоятельства, и преступник был приговорен всего к восьми годам каторги.
Пульхерия Александровна, которую все уверяли, что сын ее уехал куда-то за границу, тем не менее душой чув- ствовала, что с ним произошло что-то зловещее, и жила лишь ожиданием письма от Родиона. С каждым днем ее состояние становилось все серьезнее и вскоре она умерла. Дуня вышла замуж за Разумихина. Среди приглашенных на скромную свадьбу были Порфирий Петрович и Зосимов. Разумихин возобновил занятия в университете и собирался через несколько лет переселиться в Сибирь, поближе к Родиону. Дуня поддерживала его в этом.
Соня, используя деньги Свидригайлова, которые он оставил ей перед смертью, отправилась в Сибирь, и в письмах регулярно сообщала обо всем Дуне и Разумихину. Она довольно часто виделась с Раскольниковым, который по ее словам, ничем не интересовался и находился в мрачном настроении, был угрюм и несловоохотлив. Он ясно понимал свое положение, не ожидал от будущего ничего хорошего, не питал никаких надежд и ничему не удивлялся из того, что видел вокруг. От работы он не уклонялся, но и не напрашивался, к пище был почти равнодушен, жил в общей камере. Соня писала, что в первое время Раскольников «не особо интересовался ее посещениями», но спустя некоторое время ощутил потребность в них, и даже иногда, когда Соня не могла прийти к нему, тосковал. Про себя Соня сообщала, что она за это время познакомилась с некоторыми влиятельными людьми, зарабатывала себе на жизнь шитьем и достигла в этом деле больших успехов, так как в городе не было модистки. Но в письмах Соня не упоминала, что благодаря ее знакомым, начальство стало лучше относится к Раскольникову, в частности облегчило его работы. В последнем письме Соня сообщала, что Родион серьезно заболел и был помещен в госпиталь.
Он был болен уже давно; но не ужасы каторжной жизни, не работы, не пища, не бритая голова, не лоскутное платье сломили его: о! что ему было до всех этих мук и истязаний! Напротив, он даже рад был работе: измучившись на работе физически, он по крайней мере добывал себе несколько часов спокойного сна. И что значила для него пища – эти пустые щи с тараканами? Студентом, во время прежней жизни, он часто и того не имел. Платье его было тепло и приспособлено к его образу жизни. Кандалов он даже на себе не чувствовал. Стыдиться ли ему было своей бритой головы и половинчатой куртки? Но пред кем? Пред Соней? Соня боялась его, и пред нею ли было ему стыдиться?
А что же? Он стыдился даже и пред Соней, которую мучил за это своим презрительным и грубым обращением. Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость сильно была уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости. О, как бы счастлив он был, если бы мог сам обвинить себя! Он бы снес тогда все, даже стыд и позор. Но он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред «бессмыслицей» какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя...
И хотя бы судьба послала ему раскаяние – жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы – ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении.
По крайней мере, он мог бы злиться на свою глупость, как и злился он прежде на безобразные и глупейшие действия свои, которые довели его до острога. Но теперь, уже в остроге, на свободе, он вновь обсудил и обдумал все прежние свои поступки и совсем не нашел их так глупыми и безобразными, как казались они ему в то роковое время, прежде.
«Чем, чем, – думал он, – моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так... странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!..
Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною.
В остроге Раскольников жил, многого не замечая. Но со временем он стал многому удивляться, в частности той пропасти, которая лежала между ним и всеми находившимися здесь людьми. Ссыльные не любили его и старались избегать. Спустя некоторое время они стали его ненавидеть.
Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они так полюбили Соню? Она у них не заискивала; встречали они ее редко, иногда только на работах, когда она приходила на одну минутку, чтобы повидать его. А между тем все уже знали ее, знали и то, что она за ним последовала, знали, как она живет, где живет. Денег она им не давала, особенных услуг не оказывала. Раз только, на рождестве, принесла она на весь острог подаяние: пирогов и калачей. Но мало-помалу между ними и Соней завязались некоторые более близкие отношения: она писала им письма к их родным и отправляла их на почту. Их родственники и родственницы, приезжавшие в город, оставляли, по указанию их, в руках Сони вещи для них и даже деньги. Жены их и любовницы знали ее и ходили к ней. И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, – все снимали шапки, все кланялись: «Матушка, Софья Семеновна, мать ты наша, нежная, болезная!» – говорили эти грубые, клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию. Она улыбалась и откланивалась, и все они любили, когда она им улыбалась. Они любили даже ее походку, оборачивались посмотреть ей вслед, как она идет, и хвалили ее; хвалили ее даже за то, что она такая маленькая, даже уж не знали, за что похвалить. К ней даже ходили лечиться.
Во время болезни Раскольников долгое время находился в бреду. Ему мерещилось, что мир должен погибнуть из-за какой-то невиданной болезни; уцелеть должны были лишь немногие, избранные; пораженные микробом люди сходили с ума, считая конечной истиной любую свою мысль, любое убеждение; каждый был убежден, что истина заключена в нем одном и никто не знал, что добро, а что зло; все погибало.
Все время болезни Раскольникова Соня дежурила под его окнами, и однажды он случайно увидел ее в окно. Два дня Соня не приходила. Вернувшись в острог, Родион узнал, что она больна и лежит дома. Узнав, что Раскольников о ней беспокоится, Соня отправила ему записку, в которой сообщила, что она уже выздоравливает, что болезнь ее не опасна и что скоро она придет повидаться с ним.
На следующий день, когда Раскольников работал на обжиге печи у реки, к нему подошла Соня и робко протянула ему руку.
Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.
Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же, наконец, эта минута...
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.
Они решили ждать и терпеть.
Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она – она ведь и жила только одною его жизнью!
Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?
Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее сердце; вспомнил ее бедное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания...
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал. Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...»
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, только семь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом...

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Архив блога